Ивы растут у воды
Шрифт:
Отец запер себя в четырех стенах; он вступил в социалистическую партию, но не участвовал в политической жизни. Извлекая пользу из выздоровления, он еще на несколько месяцев отложил свое возвращение в школу. Он проводил время, растянувшись на кровати, лежа на спине и подложив руки под голову, или у окна, глядя на красный кирпич крепостных укреплений и на оголенные деревья. Он задыхался в осеннем городе, с его постоянным дождем, сырыми тоскливыми узкими улицами и кучами гнилых листьев, которые часами тлели на валу, не воспламеняясь.
Он стал выходить только затем, чтобы украдкой следить, пешком или на велосипеде, за падчерицей, прячась за каждым углом, шпионить за ней, вечно опасаясь, что кто-нибудь может застать его за этим занятием или даже просто отвлечь, задержать, лишив тем самым благоприятного случая, сорвать целый день подкарауливания. Он
Наконец, в январе он должен был вернуться в школу. И здесь он увидел, что ему оставалось единственное удовольствие, и он долго его обдумывал про себя, с горьким чувством удовлетворения: заставить маршировать учеников пятого класса, как будто так и было надо. Этим он доказывал всем, что был офицером и что умел командовать. Он заставлял их проходить рядами во внутреннем дворике школы до начала и в конце уроков. Он сухо отдавал приказания, и ученики маршировали в ногу, шагали на месте по команде «шагом марш!», вытягивались по стойке «смииирно!», выполняли команды «вооольно!», «напраааво!», «налееево!», «круугом!». Это были единственные команды, которые был еще в состоянии давать партизанский вожак, командир бригады.
Глава четвертая
«Он как будто снова погрузился в атмосферу юности, даже детства. Это чувство вызвано было возвращением после стольких лет, а теперь уже и с женой и сыновьями, в старый дом на холме для управления отцовским имением. Впрочем, он был еще молод годами и внешне, несмотря на долгую войну, которую он прошел до конца, и последовавшие за ней несчастья, происходившие с ним. Но теперь он чувствовал себя прямо-таки заново родившимся». Так начинается рассказ, написанный осенью 1950 года, в котором отец говорит в третьем лице о себе и своей новой жизни в деревне с женой и сыновьями (тем временем у меня родился братик). Сестра осталась с тетей и дядей, которые решили взять на себя заботу о ней.
В доме на холме отец родился и вырос, а его отец, мой дед, умер за год до этого. Вернуться туда значило положить конец длинной цепочке подкарауливаний, разъездов, ссор, бегство из города было способом определения себя и своей жизни, способом найти себя.
Мой дед носил шляпу и седые усы. По вечерам, сидя на низкой скамеечке у огня домашнего очага, приподнятого от земли, он рассказывал, как был в Америке, таскал в корзинах камни на сооружении железной дороги на Запад; а я, когда приезжал к нему на зимние каникулы, долго слушая его, засыпал у него на коленях, уткнувшись носом в его рубашку, которая пахла сорго. Летом он раскладывал пустые мешки на лугу рядом с гумном, под навесом, и растягивался на них, положив меня рядом, слушать концерт сверчков; или, стоя на коленях, чтобы быть одного роста со мной, учил меня движениям и трюкам борьбы: «Убери задницу! — кричал он. — Зад должен быть снаружи, с наружной стороны!»
Дом он построил сорок лет назад, тогда, вернувшись из Америки, он купил немного земли на холме и поля в низине и женился. Он и младший сын, который не получил образования и остался с ним, работали в поле: они собирали сорго, кукурузу, картофель, бобы, арбузы, делали немного вина, немного оливкового масла. Он учил и меня копать картошку, сажать фасоль, сушить тыквенные семечки, чтобы потом грызть их. Он сделал мне мотыгу и заступ по моему росту. Он хвалил меня за «отвагу», слово, которое сначала я не понимал, оно означало «здоровье» и «силу» вместе. Когда я бегал с другими детьми, то, довольный, он кричал женщинам: «Смотрите, как он бьет
пятками по заду!» Однажды летом отец отвез меня на велосипеде в низину, дед стоял посреди поля, а у его ног была змея, и, пока он, подняв серп, думал раздавить ее башмаком, она обвилась вокруг ноги, тогда он ударом руки снес ей голову.Царством деда был чулан: комната с низким потолком, без настила, заполненная бочками, кадушками, чанами; за ним, через три ступеньки вниз под арку, шел хлев, в котором, когда я был маленький, стояли коровы, а сейчас клетки с кроликами и корзины с наседками, высиживающими на соломе птенцов; наконец, перед выходом коридор был заставлен мешками с семенами, подвешенными на стенах или стоящими в углу серпами, садовыми ножами для обрезки сучьев, топорами, граблями, косами, вилами, заступами, мотыгами. Здесь у стены стояли и мои заступ и мотыга; и я, прежде чем взять их, плевал себе на руки и растирал, видя, как это делал дедушка.
Здесь, в густом запахе бродящего вина и навоза, бурлило сусло, раздувалось брюхо крольчих, подрастали цыплята, вылуплявшиеся из яиц.
Когда я стал жить там постоянно, меня удивляло отличие этого дома от дома в Лукке. В доме не было воды, надо было набирать ее ведром в колодце под смоковницей. В кухне на раковине из серого камня всегда стояли два полных ведра. Над печкой с квадратами открытых конфорок был надстроен очаг с камином, с черным таганом для каши и двумя низкими деревянными скамеечками по бокам. Потом туалет. Там было невозможно смотреть книги и мечтать: он был неудобный, с круглой зловонной дырой, над которой надо было сидеть на корточках. Потом дыру закрывали тяжелой каменной крышкой. Я быстро усвоил, что, когда не очень холодно, лучше делать это в поле.
На первом этаже, рядом с комнатами, располагалось помещение-склад для хранения сорго. Каждые два месяца сорго надо было перекладывать, чтобы мыши не делали в нем нор и не поедали его: снопы сорго несли на гумно, разбрасывали на солнце и снова закладывали в помещение до самого потолка. Несмотря на это, каждый раз откапывались новые выводки мышей, которые начинали лихорадочно бегать туда-сюда, как только в их норы врывались свет и крики людей. Домашний кот в гуще этого кишения не знал, куда поворачиваться, на кого бросаться. Возбужденные этим избиением люди кидались с криками во все стороны, со щетками и метлами. На настиле, стенах, всюду оставались пятна крови, кулечки кожи и костей. В Лукке я любовно разводил мышат, а здесь быстро включился в общее возмущение, приносил кота и бросал его на снопы сорго.
Позади дома, на жидкой черной куче навоза и соломы, рылись куры в поисках красных червяков, стояла печь с раскрытым полукруглым зевом, и из него торчала ручка лопаты; а ниже был курятник, с грязными от помета длинными шестами, земля под которыми тоже была усеяна пометом и перьями. Чтобы взять яйца, приходилось садиться на корточки и вползать на четвереньках внутрь, вдыхая сильный теплый запах, стараясь не запачкать руки и колени: корзина с наседкой стояла в глубине, в темноте, надо было искать ее на ощупь, шарить руками, пока не наткнешься на теплые яйца, и не пугаться, если потревоженная курица начнет хлопать крыльями тебе в глаза и кудахтать, прогоняя прочь.
Между печью и лачугой для откорма скота, где дедушка держал двуколку и плуг, рядом с колодцем в тени большого фигового дерева, был сделан каменный резервуар для воды. Он служил женщинам местом стирки, а мужчины растворяли в нем медный купорос для опрыскивания. Грязная вода стекала вниз, в долину, по вырытой в поле канавке. Тут я увидел в первый раз, как отец выполняет крестьянскую работу. Он надел на себя старый жакет и серую шляпу, которые до самого последнего времени носил дедушка. «Но ты же никогда этого не делал, даже когда жил здесь», — пытался разубедить его брат. Но он хотел попробовать. Ведро ходило вверх-вниз много раз, пока резервуар не наполнился. Тогда папа вынул из чулана канистру с сульфатом и, продев в ее ручку древко от заступа, положил его поперек резервуара так, чтобы канистра погрузилась в воду и сульфат растворился. Надел ранцевый насос на спину, не удостоив взглядом нас, мальчишек, любопытных и возбужденных, и начал опрыскивать виноградник медным купоросом. «Весит больше, чем пулемет», — сказал он брату, который нес на плечах уравновешенные на шесте ведра с бордосской жидкостью. Был такой ясный бирюзовый день, что хотелось бежать, сделать праздник. У отца тоже было желание пошутить, когда мы подходили слишком близко, он грозил нам длинной трубкой, из которой вырывалась струя.