Из чего только сделаны мальчики. Из чего только сделаны девочки (антология)
Шрифт:
У Янки есть старшая сестра. Где-то в Новгороде, или в Пскове, или вообще в Старой Руссе. Даже адреса не осталось, да и не надо – она Янку никогда не простит. Потому что когда позвонили из больницы и сказали, что мама умерла, Янка пошла в коридор, взяла газовый серый шарфик в блестках, который они с мамой купили осенью на рынке, повязала на шею и села на кухне спокойная. И сидела, пока сестра металась по дому, кричала нечеловеческим голосом и стучала кулаками в стенки и мебель так, что вся дверца гардероба потом была во вмятинах. И не было ни слез, ни страха, ни внезапной онемелой пустоты внутри, и даже когда сестра влетела на кухню и со всей дури влепила ей пощечину, ничего не случилось. Янка просто встала, усадила ее
Сестра высохла и почернела за три дня, постарела на десять лет, потом надела очки – все глаза проплакала. Янка так и осталась шестнадцатилетней, фарфоровой, бело-розовой. Наверное, это теперь навсегда. Тихая маленькая девочка. Воплощенный шепот и цыпочки. Бесчувственная идиотка.
Шарфик она через два года потеряла в театре; вернулась с полдороги назад, вместе с гардеробщицей облазила весь пол, выпросила разрешения и в пустой зал сходить, и на балкон, где сидела; и в туалет заглянула. Не было. Тогда она вышла на улицу, закурила под неодобрительным взглядом какого-то солидного дядьки, и поняла, что больше нет того дня, четырнадцатого сентября, когда было тепло и солнце, и ходили с мамой по рынку, и ели мороженое, и говорили, что надо купить новую занавеску на кухню, можно желтенькую, повеселее. И даже не заплакала – почувствовала внутри небьющееся сердце, зашлась сухим мучительным кашлем, села на ступеньки, ткнулась головой в колени и подумала: так же умереть можно. И с тех пор старается ничего нигде не терять.
Еще у Янки есть Константин Сергеевич. Он всего на два года старше, но если их поставить рядом, сразу ясно: вот это – серьезный человек, с именем и отчеством, а вот это – Янка.
Кажется, она его любит.
Ну нельзя его не любить, никак нельзя, он умница, он уже докторскую почти написал, и две книжки напечатал, и лекции читает. Когда у человека есть дело, в которое можно нырнуть с головой, его очень просто любить. Он тогда весь насквозь светится. Янка даже ездила для него по всяким редким библиотекам, даже неплохо выучила английский, даже поступила на филфак – неожиданно и легко; но быстро заскучала, устала и бросила.
Ей с Константином Сергеевичем очень трудно, он совершенно деревянный, и кто про них знает – все говорят: да ты с ума сошла, брось, ты тут в лепешку расшибаешься, а он на тебя и не поглядит лишний раз.
Еще бы. У Янки тридцать восемь чувств, третий глаз во лбу, пара лишних ушей на затылке и азбука Брайля в кончиках пальцев. Что-то из всего этого ей подсказывает: и не надо, чтобы глядел. Привычки нет. Глаза неправильные. А если разрешить себе почувствовать что-нибудь совсем непривычное, можно вообще сломаться, это она по себе знает. Так что пусть лучше не глядит.
Дарит иногда всякие красивые пустяковины и хорошие книжки, по совсем большим праздникам - цветы; когда Янка болеет, приезжает с лекарствами и гранатовым соком; когда она вечером сидит одна и начинает грустить – угадывает и звонит.
И каждый раз, слыша его голос в трубке, Янка едва не умирает. Щеки горят, горло перехватывает и по всему телу мурашки. Она этими мурашками уже десять лет жива. И даже сказала однажды вслух тяжелое, злое – «Нет!», - когда Константин Сергеевич как умел выговорил, что им нужно подумать о будущем. Потому что они бы поженились и через пару лет все стало бы совсем по-другому, притерлись бы, привыкли, и по телефону бы говорили только «скоро буду» или «купи хлеба». Очень было жалко мурашек. И разных чужих людей ей потом тоже было жалко. Им ведь неприятно знать, что Янка любит Константина Сергеевича, а живет с кем-то другим. Неприятно с ней здороваться и думать при этом всякое нехорошее.
Еще у нее есть психолог Антонина Ивановна.
Она видит Янку насквозь, очень сочувствует, по-своему даже любит ее, но помочь ничем не может.
На
самом деле Янке не нужен психолог, но она добрая девочка и не любит расстраивать друзей. Надо – так надо. Она честно рассказывает Антонине Ивановне сны и фантазии, пишет коротенькие зарисовки из собственной жизни и рисует цветными карандашами. Признает, что живет не взаправду, вполсилы, что сердце у нее хрустальное и губы холодные. Если как следует прижать, то опускает глаза, но тоже признает – все это ей совершенно не мешает и даже нравится. Она понятия не имеет, зачем выходить замуж и рожать ребенка. Зачем нужна постоянная работа и пенсия. Тем более, что у Антонины Ивановны за пять лет оплыл подбородок и стала почти седая челка, а у Янки ничего не случилось.Антонина Ивановна думает, что Янка боится жизни, чувствует все вокруг непрочным, хрупким и временным, вот и боится пошевелиться, чтобы не сломать ненароком.
Все наоборот. Нет ничего постоянней и надежнее, нет ничего более вечного, чем она сама. Ничто не вместит прожитый день лучше, чем случайно подхваченная мелочь, ненужная безделушка, а в сумке много места, да и карманы бездонные. Янка плывет через свою жизнь прозрачной спокойной рыбкой и ничего особенного не делает, потому что никуда не торопится.
Иногда она замечает, как меняются чужие лица, как на пустырях растут новые дома, как лавочки перекрашивают из голубого в зеленый цвет, и вспоминает, что смерти нет; и плывет себе дальше, прозрачная рыбка, веселое дневное привидение, самая счастливая девочка на Земле.
Оксана
Из цикла "Книга живых и мертвых"
Цветные фотографии Оксана забирает в «Кодаке», а черно-белые сама печатает в ванной. Ей нравится скатерть, которой занавешивается дурацкое окошко из ванной в кухню, и старое одеяло, которым надо заткнуть щель под дверью, и красная лампочка, и папины заслуженные кюветы в трещинах и рыжих пятнах.
Показывать фотографии папе – то еще удовольствие. Много ли толку рассказывать, что вот эта девушка с мертвыми глазами и чувственным ртом – школьница и ходит в церковь, а вот эта, с внимательным острым взглядом и высоким лбом, - дурочка из понаехавших, рязанская клуша, пэтэушница. А эта трепетная Суламифь, вцепившаяся нежными пальчиками в бронзовый кувшин, - и не Суламифь вовсе, ее зовут Айдан, она уборщица в соседнем доме.
– Смотри, - говорит Оксана, - это Люба.
На фотографии девочка-подросток с недобрым и ярким лицом.
– Правда, красавица?
Папа равнодушно скользит взглядом по черно-белому глянцу и говорит: ты не хуже.
Он всегда так говорит.
Дочь занимается глупостями, вот что написано у него на лице. Виданное ли дело, изводить время на красивых теток в эффектных позах, с них и мыльницы было бы довольно.
Он глядит на свежеотпечатанное фото Оксаны – та сидит на подоконнике в белой майке и широких штанах, грустная, руки у нее не женские – жилистые и крепкие, стрижка глупая, а подбородок тяжелый и резкий, мальчишеский. Как бы у нее спросить, думает он, неужели напрямую: «Девочка моя, ты часом не того… не по бабам?»
Непохожа на мать, и хорошо. Мать в ее возрасте была тонкая, вся будто вытянутая вверх, нежная, - вон висит фотография, где она в майской лесной дымке, укрывшись среди голых веток, прижимает к губам прошлогодние ольховые сережки. Что-то случилось с нею потом, что-то не удержалось на месте, поплыло, растворилось, превратило ее в невзрачную тетку. С Оксаной ничего не случится, она и в старости будет такая, как сейчас.
Сомнения рассеиваются, когда Оксана приводит домой Володю, такого же высокого, угловатого, с крепкими и длинными руками. Папа понимает: это любовь. Это она, дурочка, из кожи вон лезет, пытаясь быть похожей на Володю, как сестра-близнец. Отсюда и стрижка эта, и майка, и гантели по утрам.