Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Моя мама, наверное, смогла бы спастись, если бы ее в детстве пугали, говорили бы ей, как мне, если расскажешь про то, что говорят дома, нас арестуют, а когда вырастешь и будешь говорить про то, что думаешь, с тобой будет то же, что и с твоей матерью. Но когда она была ребенком, нечем было пугать. Про мою маму, когда ее посадили, начали говорить, что она не выживет, с ее характером не спастись.

У нее была язва желудка и сильное воспаление седалищного нерва. Дедушка в Финляндии говорил, что там никто не выживает… Он не хотел, чтобы мы домой поехали, он побывал с политическими заключенными на торфоразработках под Лугой, когда его раскулачили.

Никто, кроме дедушки, не мог поверить, что ни мамы, ни папы нет в живых, и что нас не привезут домой. Но тогда говорили, что нас бы все равно вернули, и было бы еще хуже, если бы нас насильно привезли. Но мы могли бы

из Финляндии на время уехать в Швецию, как уехала тетя Ханни с Ритой. Интересно, как они там живут? Может быть, снова живут в Финляндии?

Вдруг назвали мое имя по-фински. Я подняла голову, учительница эстонского языка Хилья Карловна попросила меня читать дальше. Валя Сидорова, с которой я сидела за партой, ткнула пальцем в нужное место. Хилья возмутилась:

— Пусть она сама следит за текстом.

Она долго читала мне и Вале нравоучение на своем ломаном русском языке. Она меня почти никогда не спрашивает. Я знаю эстонский. Просто ей надо, чтобы я делала вид, что мне интересно сидеть и водить пальцем по странице, как в первом классе. Кроме меня и Нехамы никто не знает эстонского. Но никто и не хочет его учить…

— Сатис! Твойку сарапотала!

Я села, но Хилья не взяла ручку… Может, так — попугала…

У нее белые маленькие руки, они у нее все время шевелятся, она то берет ручку, то кладет ее обратно, то трогает классный журнал, кажется, она какая-то нервная.

Вдруг меня будто током ударило, и я увидела отца, его лицо было залито кровью. Неужели они били его? Тетя говорила, что мама ходила в Кресты дежурить, арестованных вывозили по ночам. Она дежурила по очереди со знакомой учительницей. В ту ночь, когда их вывели из Крестов отправлять, дежурила та, она рассказала, что мой отец ее не узнал. Он был в крови, у него была выбита челюсть. Моего отца и ее мужа протащили в машину под мышки.

Отец передал через солдата-надзирателя записку в буханке хлеба. В той записке он писал, что его обвиняют в шпионаже в пользу Финляндии. Он просил маму рассказать мне и Ройне, когда мы подрастем, что он ни в чем не виновен, а просто вредители пробрались до самых верхов и что он не помнит, как подписал обвинение, его поставили в маленькую будку, в которой даже колени невозможно было согнуть и капали холодную воду на голову…

Неужели все, кого тогда забрали, так думали? Их там очень много собралось… После судов и допросов они оказались вместе… Там же много всяких образованных людей… Хотя, если они так работали там, как я работала в Никольском в колхозе… наверное, им все время есть хотелось… А зимой там сильные морозы… В учебнике пятого класса написано, что римляне называли своих рабов говорящими орудиями труда. У них там было яснее: устраивали гладиаторские бои — все было на виду и даже на радость другим, а у нас и в Германии все попрятано по лагерям. Говорят, мой отец был умным и порядочным человеком. Сейчас так говорить о нем опасно… Странно, что эта паспортистка решилась на такое. Вдруг я бы донесла на нее, не только она, но и ее муж бы полетел… А у них маленькая дочь, она-то ни при чем… Они живут в квартире, ходят на работу, она варит обед. Ждет его… Он, наверное, часто задерживается — наших надо выселять, бандитов и «лесных братьев» ловить… Он в темно-синей форме — начальник милиции…

Те были в черной форме, часть их стояла у нас. На металлических нашлепках — череп с перекрещенными костями, людей ни за что в лагерях убили — в печках жгли… Тот их офицер, который у нас жил, дедушку угощал сигаретами и на нашем пианино красиво играл, а те, что в черных формах, в печках людей жгли… Получается, человеку могут понравиться какие-то слова или идеи так, что он уже не понимает и не видит, что он делает и что делается вокруг. Может, и мой отец, если бы его не забрали, а наоборот, одели бы его в форму и отправили на какие-то дела как члена партии, он тоже делал бы все, что ему прикажут и верил бы, что все правильно. Он же знал, что отца его жены не должны были раскулачить. Мой дед никогда не пользовался наемной рабочей силой, значит, никого не эксплуатировал. И все же он и это пытался оправдать, спорил с дедом. А моя мать еще в самом начале тридцать седьмого говорила отцу, что его тоже непременно посадят. Он считал, что получились какие-то недоразумения, все скоро выяснится, нельзя впадать в панику… Нельзя так легко терять веру в коммунизм.

В деревне Устье, на Волге, где мы летом отдыхали, мама прочитала своей сестре стихи про все эти дела… Тетя испугалась и просила отдать ей на хранение тетрадку, но мама сказала, что неизвестно, кого первым посадят и у кого первым будет обыск и не дала. Тетя

умоляла ее больше не писать, хотя бы ради детей… Как страшно боится моя тетя, мы были вдвоем на всей лесной делянке — она шептала, оглядывалась, когда про это рассказывала.

Кончились уроки, я схватила две двойки — промечтала…

Вечером сильно разболелся зуб. Наверное, тот же самый, который и летом болел, я всю ночь прокрутилась. Утром Шура отправила меня к врачу. Я боюсь врачей, у них лица, как у экзаменаторов или милиционеров, кажется, что они что-нибудь найдут, сделают больно…

Я не могу понять, почему я заговорила с регистраторшей по-русски? Ко мне подошел мужчина-врач, на ломаном русском языке он велел следовать за ним. По дороге он заглянул в какую-то дверь, и мы пошли дальше по длинному коридору. Кабинет его был большой и светлый. Он посадил меня в кресло, вошло несколько молодых врачей, просто девчонок и мальчишек. Врач попросил открыть рот и начал по-эстонски объяснять про мои зубы, а потом маленьким железным молоточком стукнул по больному зубу, через меня будто прошел сильный ток, нога дернулась и стукнула кого-то… У них в руках щипцы. Врач показывал, как их правильно держать в руках, велел мне шире раскрыть рот. Все по очереди совались со своими щипцами ко мне в рот. Я уцепилась за кресло, а врач повторял:

— Слапее, слапее.

Это чтобы я расслабилась. Я во что бы то ни стало хотела стерпеть — не дернуть ногой. Во рту затрещало, зуб вытащили, кто-то сунул мне полный рот ваты. Я вся окостенела, руки не отцеплялись от подлокотников, а когда отцепились, пальцы не разгибались, ногти были белые.

Ночью у меня поднялась температура, во рту распухло. Утром Шура повела меня обратно в зубную поликлинику. Она кричала на медсестру, но та была как каменная, будто ничего не слышала или совсем ничего не понимала. Потом все же сделали рентген — оказалось, у меня трещина на челюсти, они сами это сказали, вернее, врач показал снимок своим ученикам и сказал, что трещина получилась. Он не думал, что я понимаю. Потом меня водили по другим кабинетам, наконец положили на койку и велели полежать… Боль прошла, но шевельнуть челюстью было больно. Я пришла домой вечером. Шура сварила жидкой манной каши, положила в нее черничное варенье, но есть было все равно больно. Леля и Шура сидели, смотрели на меня, а потом начали говорить, чтобы я на них пожаловалась, они обе считали, что это форменное вредительство — тащить зуб без наркоза, да еще с практикантами. А Леля так кричала, что вся покраснела, она считала, что эстонцы всеми средствами хотят нас выкурить отсюда…

За окном целый день летели большие мягкие хлопья снега, они закрыли мальчика в фонтанной чаше белым пушистым покрывалом. У него уже давно перестала литься струйка. А интересно, если бы лилась, наверное, получилась бы длинная сосулька?

Вечером Володя прутиком постучал в кухонное стекло, я завязала щеку шерстяным платком и вышла. Мы отправились в парк. Было морозное полнолуние, в парке никого не было. Обледеневшие дорожки блестели зеленоватым холодным блеском. Мы начали кататься с горок на ногах по ледяным дорожкам. Мои туфли на стершихся резиновых подошвах быстро скользили. Володя крепко держал меня за плечи. Его подковы скрежеща чертили белые царапины на льду. Каждый раз, когда мы оказывались внизу, Володя поворачивал меня к себе, прижимался холодной шершавой щекой к моему лицу, целоваться было невозможно. По дороге домой он сказал, что к нему обещает приехать мама. Он ее не видел четыре года, отец бы тоже хотел приехать, но он очень занят, работает партийным секретарем горисполкома, а его старший брат погиб на фронте. Он еще что-то говорил про своих родителей, но я не слушала… Мы подошли к моему дому, я сказала, что мне еще надо сделать уроки и побежала вверх по лестнице.

Наши спали. Я вытащила учебники из портфеля, сложила их стопкой на кухонный стол, вначале я решила сделать примеры по алгебре. Первые два примера получились сразу, а третий никак не получался. Я отодвинула тетрадь. Вспомнилось лицо зубного врача… Странно, почему мне об этом неприятно говорить с Володей? Мы никогда не говорим об эстонцах. Я знаю, что никогда бы в жизни не смогла ему рассказать все, что знаю, об эстонцах. Он — солдат армии оккупантов.

Вечером приехал Сеня, хозяин дома, привез мешок картошки и большой кусок свинины, разожгли плиту, поставили две сковороды — одну со свининой, вторую с картошкой. Во время ужина обе девочки устроились к нему на колени. Когда он открывал рот, чтобы сунуть себе кусок, младшая засовывала ему палец, он вскрикивал: «Ам!», она с визгом отдергивала. Оба заливались смехом. Доев ужин, Сеня поставил девочек на пол и сказал:

Поделиться с друзьями: