Из рода Караевых
Шрифт:
Корнет Лукоморов очень любил сладкое. Его матушка, вдова свитского генерала, петербургская дама, смолянка, обожавшая сына, называла его Оленькой-сладкоежкой, хотя при крещении дано было мальчику мужественное имя — Олег.
В Николаевском кавалерийском острые на язык юнкера говорили о нем так:
— Если бы Олег Лукоморов взял Цареград, он, в отличие от своего вещего тезки, прибил бы к воротам Цареграда не щит, а миндальное пирожное.
Оленька Лукоморов держался с товарищами ровно — ласковое теля, — но близких друзей у него не было. В юнкерских кутежах и шалостях участвовал редко, предпочитая дружеским попойкам с шампанским и гусарской жженкой в Новой деревне у гостеприимных цыган единоличные посещения столичных кондитерских.
Обожал хорошенький Оля Лукоморов
— Советую взять меренгу, господин юнкер! — И сердитым шепотком: — Почему в среду не пришли?
Ответным шепотком:
— Задержали в манеже, даю слово, Нинуся. Завтра к закрытию подкачу на лихаче. Могу надеяться?
Темные реснички опускаются утвердительно.
— Тогда дайте меренгу. И еще эклерчик!
Училище Олег Лукоморов окончил ускоренным выпуском уже во время войны и попал в лейб-уланы.
Спешенная конная гвардия сидела в окопах, во вшивой мерзлоте, пропадала в пагубных перестрелках, которые в сводках верховного даже и не отмечались никак.
Незавидная участь ожидала Оленьку-сладкоежку, но мама-смолянка вовремя вспомнила про старую институтскую подругу, влиятельную вдову камергера Эмму Богдановну Затонскую, урожденную баронессу Пфаффиус. В институте ее звали «доброй льдинкой». «Льдинкой» за холодную высокомерную красоту, а «доброй» за то, что лед Эммочки Пфаффиус имел обыкновение таять с бурной быстротой. Обилие ее скоротечных романов было постоянной темой ночных девичьих разговоров в институтских дортуарах.
Эмма Богдановна приняла маму и сына Лукоморовых у себя на Сергиевской приветливо, как родных. Подруги расцеловались, прослезились. Мама Лукоморова сказала Эмме Богдановне то, что нужно было сказать. Затянутая в корсет, причесанная придворным парикмахером, «добрая льдинка» была еще хоть куда! Оленька ловко поцеловал ее пухлую надушенную ручку. Камергерская вдова внимательно осмотрела сына своей подруги с головы до ног — Оленька вскочил с пуфика, на котором сидел, стройно вытянулся, как на плацу, улыбаясь смущенно, но при этом с преданной наглостью глядя урожденной баронессе Пфаффиус прямо в ее бирюзовые с голодным блеском глаза.
— Я постараюсь сделать что-нибудь для твоего мальчика, Александрин! — сказала маме Лукоморовой Эмма Богдановна по-французски и тут же перешла на русский: — Тем более что у корнета, я вижу, явно задеты верхушки легких. Он такой бледненький, бедняжка!
Мама Лукоморова испугалась:
— Он никогда не жаловался. Оленька, дружочек, у тебя разве задеты верхушки? Почему я ничего не знаю?!
Догадливый Оленька поморщился:
— Пустяки, маман! Какие там верхушки, когда родина и государь император…
— Нет, это не пустяки, милый корнет, — властно перебила его Эмма Богдановна. — Своим здоровьем нельзя манкировать… Александрин, я тебе дам адрес доктора Постникова Сергея Сергеевича, это мой личный врач, обаятельный человек, покажи ему своего мальчика, я его предупрежу обо всем… А пока, друзья мои, посидите здесь, я пойду позвоню по телефону одному моему старому другу, сиятельному старичку… прощупаю почву. Не скучайте, я сейчас!..
Через неделю Оленька Лукоморов стал адъютантом «сиятельного старичка», распределявшего по солдатским лазаретам матрацы, одеяла и наволочки — пожертвование патриотов, — и, само собой разумеется, благодарным любовником «доброй льдинки». Ему здорово повезло! И дальше пасьянс жизни раскладывался у корнета Лукоморова отлично. Эмма Богдановна вовремя увезла его в сытый Киев от зловещего Петрограда, вместе с его мамой и своими фамильными ценностями в фибровом чемоданчике.
Оленька ходил по Киеву в штатском, поругивая гетмана, проклиная большевиков, томился и капризничал, как маленький. Попробовал даже завести интрижку на стороне с певичкой из летучего
кабаре, но Эмма Богдановна пронюхала о его «развратных намерениях» и пресекла. Потом она призналась маме Лукоморовой, что всыпала мальчишке хорошего «пфеферу». «Пфефер» был, видимо, так хорош, что корнет, опасаясь отставки без мундира и пенсии, прекратил опасные посещения кабаре.И большевиков в Киеве благополучно пережил Оленька Лукоморов — соседи по квартире оказались порядочными людьми, не донесли в ЧК.
Жизнь корнета круто изменилась, когда деникинский генерал Бредов взял Киев и объявил мобилизацию бывших офицеров. Тут уж связи Эммы Богдановны помочь не могли. Пришлось надеть погоны и самому идти драться с большевиками, которых он так яростно проклинал, но с которыми — втайне надеялся — управятся без него.
Впрочем, сначала и у белых везло корнету Лукоморову. Стали формировать сводно-гвардейский конный полк, и пока его формировали, корнет в лейб-уланской фуражке кочевал из одного тылового города в другой, попивая в южных кондитерских кофе с пирожными да прогуливая по бульварам податливых гимназисток, которые, словно перед концом света, шли на все, не требуя взамен ничего. Деньги у него были. Прощаясь, незабвенная Эмма Богдановна сунула ему в карман новенького френча кисетик с золотыми десятками. Маман ограничилась нательным крестиком и слезами.
Хуже стало в Крыму у Врангеля. Здесь корнет угодил к генералу Борбовичу, лихому коннику, который ловчилам спуску не давал. Пришлось Оленьке Лукоморову сесть в седло, делать броски по пятьдесят верст в день, ходить в сабельные атаки на красную пехоту и даже участвовать однажды в рубке в конном строю, когда на их эскадрон неожиданно налетели буденновцы. На корнета наскочил здоровенный мужик в белом полушубке, в черной мерлушковой папахе. Под ним плясал, скаля зубы, вороной огромный жеребец. Буденновец занес шашку, и корнет, забыв сразу все приемы отражения удара, закричал тонко и жалобно, по-заячьи. Спасибо ротмистру Демьянову, старому армейскому драгуну, оказавшемуся поблизости на своей рыжей Динке, — он ловко срезал страшного мужика из нагана, бросив Оленьке на скаку:
— Неприлично ведете себя в бою, корнет!
Не бывать бы счастью, да несчастье помогло! Перед решающими боями в Северной Таврии Оленька Лукоморов схватил жестокую гонорею, болезнь осложнилась, сидеть в седле он не мог — его отправили в Севастополь, в тыл. А там подоспела эвакуация, и корнет оказался в Галлиполи.
Здесь он отлежался в корпусном госпитале, вылечился — его выписали в полк. И зажил корнет Лукоморов монотонной и трудной лагерной жизнью. Поселили его в развалинах турецкого дома, всю переднюю стену которого разнесла в пыль английская артиллерия еще во времена галлиполийской осады. Грязь, холодище. Лежали на самодельных койках впритык друг к другу. После подъема и обязательной гимнастики — осточертевшие строевые занятия: конный по-пешему. Французы кормили скудно: обрыдлые бульонные кубики potage sal'e да горох с чечевицей. Выйдешь в город погулять — обязательно наткнешься на рослых сенегальских стрелков в красных фесках. Офицеры звали их «андрюшами» и «сережами». Прут навстречу этакие черные «андрюши», чести не отдают, лопочут что-то, показывают пальцами, скалят белые нелюдские зубы, вращают белками величиной с блюдце. Мерзость!
В Галлиполи каждый страдал и мучился по-своему. Одни — от давящего мозг сознания того, что борьба, которая велась не на живот, а на смерть, окончилась решительным поражением, другие — от тоски по оставленному родному дому, близким людям, третьи — от беспросветности будущего.
Оленька Лукоморов тоже, конечно, тосковал по оставленным в Киеве матушке и Эмме Богдановне, но больше всего его угнетало отсутствие сладкого. Такой уж у него был организм.
Корнет дошел в своей сладкой тоске до голодных сновидений, почти до галлюцинаций. Ему снились пирожные величиной с полено и шоколадные конфеты, прыгающие, как лягушки: только протянешь за ними руку, они прыг-скок в сторону. Однажды приснилось, будто он сидит в ванной, наполненной теплым сладким какао, а Эмма Богдановна в распахнутом халатике на голом теле трет ему зудящую спину мочалкой из халвы.