Из сборника 'Комментарий'
Шрифт:
Детский голосок спросил:
– А что она будет охранять?
И дед ответил:
– Банк, мой милый.
Взглянув на собачку, дед нахмурился: символу не хватало завершенности. На мгновение его охватило неудержимое желание положить в банк шестипенсовик и покончить с этим. Маленькие колени ерзали у него на спине, ручки крепко сжали ему шею, и подбородок внука нетерпеливо потерся о его щеку, и тихий голосок проговорил:
– Но ведь никто не сможет украсть банк.
Старик торопливо пробормотал:
– Но могут украсть бумаги.
– Какие бумаги?
– Завещания, всякие документы и еще... еще чеки.
– А где они?
– Они в банке.
– А я их не вижу.
– Они в шкафу.
– А
– Они... Они для взрослых.
– Взрослые ими играют?
– О, нет!
– А зачем тогда их охранять?
– Чтобы... Ну чтобы все могли всегда получать вдоволь еды.
– Все-все?
– Ну да.
– И я тоже?
– Да, мой милый, конечно, и ты.
Так они оба, обнявшись, глядели туда, где находился их маленький эвфемизм. А потом тонкий голосок сказал:
– Теперь она там, и все в безопасности, правда?
– В полной безопасности.
Старик забросил свои дела и почти каждое утро, примерно в одно и то же время, отправлялся в клуб. Шел туда пешком, почти не обращая внимания на все, что происходило на улице, - потому ли, что мысли его были заняты другим, или потому, что давно уже считал эту привычку вредной, приводящей к чрезмерному развитию социальных инстинктов. Придя в клуб, он брал "Таймс" и "Финансовые новости" и садился в свое любимое кресло; здесь он оставался до второго завтрака, прочитывая все, что могло иметь отношение к его делам, и серьезно обдумывая всякие финансовые возможности. Но за завтраком он ощущал сильное желание высказаться и принимался рассказывать соседям по столу о своих внуках, о том, какие они замечательные и как он думает обеспечить их будущее. В приятном полуденном тепле, за легким, но вполне удовлетворительным завтраком, в окружении знакомых лиц он весело рассказывал все это, и серые глаза его поблескивали: между ним и ночною борьбой с призраками лежало много светлых дневных часов, предстояло еще посещение детской. Но иногда, вдруг уставившись куда-то в пространство неподвижным, напряженным взглядом, он спрашивал у соседа:
– А вы просыпаетесь когда-нибудь по ночам?
И если ответ бывал утвердительный, он продолжал:
– А бывает, что вдруг что-нибудь начинает вас беспокоить как-то особенно?
И если оказывалось, что так бывает и с его собеседником, он выслушивал это с явным облегчением. А однажды, когда ему удалось услышать горячее подтверждение того, как тягостны эти бессонные часы, он пробормотал:
– Но вы, вероятно, никогда не видели у себя на кровати множества огромных сов?
И затем, будто устыдившись этого вопроса, встал и ушел, не доев завтрака.
Его клубные знакомые, хотя почти все они были много моложе его, относились к нему вполне благожелательно. Правда, он несколько преувеличивал их интерес к его внукам и к состоянию его капиталовложений. Но они понимали, что он не может не думать об этом, и, когда он уходил из клуба (обычно это бывало в три часа) и говорил, едва сдерживая дрожь в голосе: "Мне пора, внуки меня ждут!" - они переглядывались, словно желая сказать: "Старикан ни о чем больше думать не может, кроме своих внуков". И садились играть в бридж, стараясь при этом держаться в пределах средств, оставленных Им отцами.
А "старикан" в это время ехал домой в экипаже, и душа его, светившаяся в эти минуты в глазах под низко надвинутым цилиндром, мчалась вперед, обгоняя экипаж. Все же, несмотря на все свое нетерпение, он находил время остановиться по дороге и купить игрушку или еще что-нибудь для внуков.
Однажды холодным утром в конце марта его нашли мертвым в постели; он лежал на подложенных под спину подушках, глаза его были широко раскрыты. Вызванные тотчас доктора сказали, что он умер, так как сердце отказалось работать, приблизительно между двумя и четырьмя пополуночи; по расширенным зрачкам они заключили, что его, должно быть, испугало что-то. Но никто в доме не слышал никакого шума и не понимал, что могло его встревожить. Никто не
мог объяснить, отчего этот человек, казавшийся еще таким крепким, вдруг сломился так неожиданно. Он никогда не рассказывал своей семье о том, что просыпается каждую ночь между двумя и четырьмя и видит сов, усевшихся в ряд на спинке кровати у него в ногах. Наверное, он стыдился этого. Он никогда не скрывал, в чем его вера, но люди не знали, как глубоко она захватила его, завладела его воображением, не подозревали, что его истинное божество деньги, не знали и о его ночной борьбе с призраками, когда жизненные силы слабели, а страхи и сомнения брали верх. Никто не слышал, как колотилось его сердце; началось это уже много лет назад; тогда это даже несколько занимало его в темноте, в одинокие часы бессонницы, но с годами удары сердца становились все сильней и сильней, пока не стали похожи на удары молота в слабую грудь. Никто не понимал, а меньше всех он сам, сколько иронии таилось в этом ударе, которым природа мстила ему за попрание закона равновесия. Наблюдая за его поклонением деньгам, она готовила свою месть, сделав так, чтобы это поклонение и убило его; ей безразлично было, какому богу он поклонялся, она знала лишь, что он слишком усердно служил ему.К кровати покойного привели старшего из его маленьких внуков. Мальчик долго стоял, глядя на деда, потом спросил, можно ли потрогать его щеку. И когда ему разрешили, он поцеловал кончик своего пальца и дотронулся им до бакенбард старика. Когда же его увели, и дверь комнаты закрылась за ним, он спросил:
– А дедушка в полной безопасности?
– И дважды в тот вечер он спрашивал это у взрослых.
А в сумраке следующего утра, когда дом еще спал, горничная увидела, что какой-то предмет белеет на коврике перед дверью в комнату старика. Она подошла и, нагнувшись, осмотрела его. Это была маленькая фарфоровая собачка.
ПРОГРЕСС
Перевод Б. Носика
Автомобили ехали через гряду меловых холмов на гонки в Гудвуд. Они медленно ползли вверх по склону, распространяя запах масла и бензина, издавая резкий скрежет; и над белой дорогой висело облако пыли. С десяти часов утра они все шли и шли один за другим, везя бледных покорителей пространства и времени. Ни одна из машин не задержалась на зеленых холмах, судорожно рванувшись вперед, они съезжали по скату; их гудки и жужжание колес разносилось по обе стороны холмов.
Но в буковой рощице на самом верху не слышно было даже отзвуков их движения; отсюда и видно ничего не было - только облако пыли бежало вслед за машинами, как марево.
Среди гладких серых стволов буков белели овцы, здесь было прохладно и тихо, как в церкви. А снаружи сиял день, и там, в сотне ярдов от рощи, на солнцепеке, опираясь на палку, стоял пастух - согбенный старик в старой, поношенной куртке. Его коричневое лицо, все в морщинах, как грецкий орех, было окаймлено щетиной серой бороды. Он стоял неподвижно и ждал, пока с ним заговорят.
– Отличный денек, правда?
– Да-а, неплохой; малость тепла нам не повредит. Это ведь ненадолго!
– А вы почему знаете?
– Да я уж тут, в меловых холмах, шестьдесят лет прожил!
– Многое тут, верно, изменилось на ваших глазах?
– Конечно, изменилось... люди... да вот и овцы!
– И заработки тоже, наверное. Сколько тут зарабатывали, когда вам, скажем, двадцать было?
– Да восемь шиллингов в неделю.
– Но ведь тогда и жизнь была, конечно, дороже?
– Ну да, так и было; хлеб был ужас какой дорогой, это точно, и мука темная! А корка - ну просто как деревянная.
– А теперь как заработки?
– Теперь во всей округе никто меньше шестнадцати шиллингов не получает; а иные фунт и побольше... Ну вот, пошли! Теперь их до двух часов оттуда не выгонишь!
Овцы одна за другой перебирались в буковую рощицу, где в полумраке мухи не донимали их. Маленькие темно-серые глаза пастуха смотрели укоризненно, он словно упрекал овец за то, что они не хотят пастись целый день.