Из воспоминаний
Шрифт:
Отсутствие мое на золотой доске меня не огорчало; оно могло даже мне льстить, как оригинальность; я интересовался другим: получу ли я, как всегда, при переходе в следующий класс награду, т. е. книги? Я раньше уже получил Курциуса, "Историю Греции", Пушкина, и Шиллера в подлиннике. До ближайшего экзамена было достаточно времени, чтобы наложенное на меня наказание было погашено сроком, но произошло новое событие.
Предстояли экзамены в 6 классе, то есть письменные и устные. На письменные экзамены по-латыни нас в чужом классе рассадили по-своему. Я оказался в первом ряду, но выдвинутым немного вперед; считая это ошибкой, я свой стол поставил на обычное место; но явился директор к велел мой стол поставить по прежнему впереди и отдельным. Перед окончанием экзамена, когда должны были отбирать наши работы, я хотел одно слово проверить, и повернувшись к ближайшему соседу Голяшкину, спросил, как он его написал. Директор в это, время проходил по коридору, это заметил в окно, вошел в класс и велел мне собрать бумаги и уходить. Быть прогнанным с экзамена значило быть оставленным на второй год. Свою работу я экзаменатору
Перед заседанием Педагогического совета, когда решалась судьба всех экзаменовавшихся, один из наших добрых учителей H. H. Хмелев, позднее гласный Земской Управы и мой товарищ по к. д. партии - мне сказал в успокоение: "Мы вас отстоим". Потом я узнал что директор настаивал, чтобы я был оставлен на второй год, {51} но что учителя за меня заступились и что решение по моему делу вынесено было компромиссное: экзамены признать недействительными, но позволить мне держать их еще раз, уже осенью.
Такое решение для меня не было страшным: но оно мне портило лето и это возмутило отца. Он написал помощнику попечителя Я. И. Вайнбергу, своему старому соратнику по естествознанию, что в виду такой несправедливости -ибо я все-таки все экзамены сдал - он хочет взять меня из пятой гимназии. Вайнберг официально запросил нашего директора, и тот ответил длинным объяснением, которое Вайнберг отцу переслал. Там все правильно излагалось. Директор писал, что потому меня отсадил от других, что не имел доверия к моей дисциплине, что я тотчас самовольно вернулся на прежнее место, что я "подсказывал" Голяшкину. Забавно, что ему не пришло в голову, что я совсем не подсказывал, а спрашивал для себя самого. Далее письмо говорило, что в виду экзаменов он не мог собрать тогда же Педагогического совета, поэтому разрешил мне экзамены продолжать, предупредив, что ничего не обещает. В результате Вайнберг уж от себя советовал отцу не обвинять гимназии, находя, что директор правильно доверия ко мне не имел и что он, по дружбе, советует отцу дать мне соответственный моему возрасту нагоняй, но не брать меня из гимназии. Мне будет в другой предшествовать дурная слава, а моя гимназия меня все-таки ценила, и не захотела меня погубить. Я лично присоединился к такому совету. Экзамены мне не были страшны. Будет ли новая гимназия лучше, я не был уверен, а уходить от старых товарищей мне не хотелось. Наконец, учителя все-таки поддержали меня против директора.
Конечно, о переводной награде в этих условиях не могло быть и речи. Экзамены я держал уже после того, как награды были присуждены; я их держал как бы {52} вновь поступающим. Это покончило и аномалию пустого места на золотой доске. Я не помню, в каком порядке это устроили; был ли мне сбавлен балл по поведению, и я был переведен во второй разряд учеников, или остался в первом разряде, но со специальным лишением меня права на золотую доску. Но видимых следов моей опалы, на доске уже не было. Это для меня оказалось полезным.
К нам приехал министр Делянов со всесильным в то время товарищем министра, латинистом Аничковым. Они посещали классы и для них учителя спрашивали тех, кем можно было похвастаться. В моем классе спросили и меня. Моим ответом остались довольны. Новая доска не дала повода мои грехи поминать перед министром, что бы после могло мне повредить. В 1887 году были выпускные экзамены. Они происходили как всегда в торжественной обстановке. Тема присылалась из Округа в запечатанном конверте. Работы учеников туда же посылались и Округ давал заключение об уровне знаний во всех гимназиях. Эти заключения потом где-то печатались. И лучшая работа по "латинскому языку" оказалась моей. В отчете округа было написано, что она не только относительно лучшая, но безусловно отличная. Этот успех мне объяснить было не трудно. Я не даром занимал учителей разговорами, чтобы отвлекать их от расспросов и постановок отметок. В моем переводе я умышленно употреблял необычайные выражения, в роде Infinitivus historicus (Историческое неопределенное наклонение.) или Inquit (Молвил.) в причудливых комбинациях. Округ в этом увидел знакомство с finesse de la langue (Тонкости языка.). Как бы то ни было, я своей работой доставил честь нашей гимназии, и латинский учитель с этим при всех меня поздравлял.
Казалось, что мне больше ничего не угрожает и поступление в Университет обеспечено. Но оказалось, {53} что это не так. По успехам отметки у меня были отличные, но если бы и по поведению я от гимназии получил полный балл, я должен был бы получить и золотую медаль. Но если бы полного балла по поведению я не получил, то в Университет бы не был допущен. О "золотой медали" для меня Директор не хотел даже слышать. Но не пустить меня в Университет при прочих отметках, при известной Округу отличной латинской работе, и аттестации гимназии о "любви к древним грамматикам" было скандалом. Главной обязанностью гимназии было все же учить и испытывать знания, а не дрессировать поведение. Но, по-видимому, классическая гимназия, во время реакции 80 годов, имела другое задание "формировать новую породу людей", то есть то, что теперь откровенно делают в Советской России. Требованиям же для этой породы я не удовлетворял. Выхода из противоречия не было. Кончилось опять компромиссом. Полный балл по поведению мне поставили, но медали не дали. Что еще было нелепее, ее без всякого основания заменили серебряной. Я не знаю, чему я таким исходом обязан. Заступились ли за меня учителя, или директор, который был очень нездоров и умер через несколько недель, не имел уже прежней энергии, чтобы настаивать.
Прибавлю,
что через несколько лет новый инспектор студентов С. В. Добров конфиденциально мне показал отношение, которое было направлено в Университет нашей гимназией. Не знаю, была ли посылка таких отношений нормой или была применена только ко мне, но в нем излагалось, что мои успехи в науках внушили мне опасное самомнение и я стал воображать, что общие правила для меня не обязательны. Не знаю и тогo, имел ли этот психологический экскурс целью мне повредить или, напротив, помочь. Как бы то ни было, с гимназией тогда было покончено. Оставался последний обычный долг: указать гимназии избранный мной Факультет.Это указание ни к чему не обязывало, так как {54} прошение в Университет подавалось только осенью, и кроме того первые месяцы переходить с одного факультета на другой можно было свободно, без всяких формальностей. И тут обнаружилось, как недостаточно для жизни нас подготовляла гимназия. Несмотря на все мои успехи в науках, она никаких ясно выраженных интересов, которые бы сами собой за меня решали этот вопрос, во мне развить не успела. Я не хотел следовать "моде" и идти на незнакомый и непонятный мне "юридический" факультет. Хвалебный отзыв в моем гимназическом аттестате о моей любви к древним грамматикам, оценка Округом моей латинской работы и общие ожидания - все согласно указывало мне на филологический факультет; но я из досады против гимназии ни за что не хотел доставить ей этого удовольствия. И так как я все-таки, помимо гимназии, интересовался и даже ребячески занимался естествознанием и делал опыты по популярной книге Тиссандье, то я и указал со злорадством естественный факультет. Но это не было ни окончательным, ни даже просто сознательным выбором.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Лето прошло, наступил срок зачисляться в Университет, а вопрос о выборе мной факультета вперед не подвинулся. За это время, в ознаменование окончания мной курса в гимназии, дома мне "подарили" путешествие в Екатеринбург. Там в этом году открылась выставка по горному делу. Со мной поехал мой бывший учитель И. А. Каблуков. В течение трех недель мы ездили с ним по Волге и Каме, были в Перми, Екатеринбурге и на Тагильских заводах. (С этим путешествием причудливо соединились в моей памяти два одновременных события, не имевших с ним решительно никакой внутренней связи: полное солнечное затмение и смерть M. H. Каткова.) Каблуков не мог {55} увеличить моей склонности к "естествознанию". За меня решило то, что ничего более соблазнительного я тогда перед собой не видел. Университет к тому же привлекал не специальными знаниями, которые в нем преподавались; выбор факультета казался поэтому второстепенным вопросом. Университет, особенно Московский, для моего поколения казался обетованной землей, оазисом среди мертвой пустыни. Недаром Лермонтов, воспитанный в аристократическом кругу, бывший в Университете в его худшую пору, Николаевские годы, вспоминал об нем в таких выражениях:
Святое место. Помню я, как сон,
Твои кафедры, залы, коридоры,
Твоих сынов заносчивые споры
О Боге, о вселенной, и о том,
Как пить: с водой иль просто голый ром?
Их гордый вид пред грозными властями
Их сюртуки, висящие клочками, и т. д.
Еще ребенком однажды я слышал у нас за столом возмущение старших, что полиция осмелилась войти в Университет, без приглашения ректора; ссылались тогда на какой-то указ Екатерины II, который будто бы делал Университет как бы "экстерриториальным" владением. Сомневаюсь, чтобы такой указ действительно был, и в особенности чтобы он соблюдался. Но пережиток его сохранялся в курьезной традиции: в Татьянин день, 12 января, студенты и массы пользовались полной свободой собраний и слова. Эта их привилегия всеми тогда уважалась. Таким образом Университет представлял все-таки особенный мир, к которому те, кто стоял вне его, относились по-разному: некультурные массы с недружелюбием, как к "господам", и "интеллигентам", которые считались "бунтовщиками", что в массах тогда не возбуждало симпатий; на моей памяти на этой именно почве произошло избиение студентов "охотнорядцами" в 70-х годах.
А для {56} светского круга - почти все студенты представлялись лохматыми и дурно одетыми, что казалось атрибутом "демократии" и не пользовалось сочувствием в "обществе". В глазах же учащейся молодежи Университет был окружен "обаянием", как нечто, от обыденной прозы отличное.
Под влиянием таких чувств я поступил на естественный факультет, и разочарование не замедлило придти. Во-первых в преподавании. Профессора на естественном факультете вовсе не рисовали нам те перспективы, которые, по моему ожиданию, должно было открывать "естествознание". Помню, что в это самое время в общей печати шла полемика о дарвинизме. Н. Н. Страхов напечатал статью "Полное опровержение дарвинизма", сделанное будто бы Н. Я. Данилевским. Ему отвечал блестящей, едкой, но односторонней репликой К. А. Тимирязев: "Опровергнут ли дарвинизм?". Я думал, что профессора естественного факультета не замедлят сказать свое слово по такому вопросу. Тщетные ожидания. Проф. анатомии Д. Н. Зернов на первой лекции без предисловия показывал и описывал только строение "позвонка"; Горожанкин, ботаник по морфологии - формы и части цветка; А. П. Богданов - червей. Мне было скучно, а студенты, уже кое-что знавшие по естествознанию, были довольны: помню, как восхищался лекцией Горожанкина, называвший себя специалистом в ботанике, прославившийся потом на совершенно других поприщах однокурсник мой А. И. Шингарев. Значит дело было во мне, а не в "лекциях". Я из этого немедленно заключил, что я попал не туда, где мне быть надлежало. В этом была доля правды, но это еще было не поздно исправить. Я стал ходить на лекции других факультетов искать там того, что мне было нужно.