Изамбар. История прямодушного гения
Шрифт:
Днями и ночами, год за годом я продолжал думать об Изамбаре и его голосе, гадать о том, что творится теперь в его душе. Мне казалось, он так глубоко ушел в книги, что не помнит ни себя, ни своего прошлого. Я полагал, что держать данное мне слово ему ничего не стоит: голова его слишком занята цифрами и текстами ученых трактатов, в ней уже нет места нотам. Меня мучила тоска по былому и донимало любопытство, что стало с его голосом. Ведь тогда, в Гальмене, Изамбар был очень юн. Его голос должен был сломаться и стать совсем другим. Возможно, теперь в нем нет ничего завораживающего и отточенная острота верхних нот, доводившая меня до экстаза, ему уже недоступна. Если так, то я напрасно терзаюсь: Орфей давно умер, а математик, переводчик, знаток языков, мастер скорописи, чертежник и рисовальщик,
Но я не мог успокоить себя никакими доводами. Я продолжал думать о голосе Изамбара и мечтал услышать его вновь. Я стал слышать его во сне, все чаще и чаще, к седьмому году – почти каждую ночь. Подобно своему кумиру, я уже не замечал настоятельских издевательств, на которые здесь обречен всякий, кто не наушничает и не смотрит в рот преподобному с идиотским подобострастием. Я задыхался без голоса Изамбара, как без воздуха! Почти семь лет я не слышал его даже в звуках обычной речи! Во время богослужений он, верный своему обещанию, не пел, а лишь открывал рот, молитвы произносил шепотом. Он трудился за конторкой с утра до поздней ночи, молча делал все, что ему велели и о чем просили.
И вот однажды… Однажды мне понадобилась одна книга, сборник пасхальных гимнов. Я пользовался ею каждый год, и она хранилась у меня в капелле, а тут вдруг хватился и не смог найти. Не иначе кто-то из наших музыкальных монахов заинтересовался ею и прибрал к рукам, скорее по рассеянности, чем по злому умыслу. Поющая часть братии в этом смысле до щепетильности честна, ну а рассеянностью, разумеется, страдают ученые книжники. Я воспользовался удачным поводом и отправился в библиотеку, где, пропитанный запахом ветшающего пергамента, под старческий шепот желтых, как увядшие лица, страниц затворился Изамбар.
И я не только вдохнул этот запах и этот шелест. Мне сказочно, неслыханно повезло! Я как раз вошел и оказался за спиной Изамбара, всего в двух шагах, когда монах за соседней конторкой тихо позвал его и протянул книгу, указывая в ней выцветшее слово, которого не мог разобрать. «Очевидно, акме», – отчетливо услышал я… Голос? Нет, не голос. И даже не шепот. Звук, похожий на дуновение и в то же время – на шелест пергамента; звук, не искусственно приглушенный, как если бы человек заставлял себя говорить тихо, но очень глубокий и мягкий, будто рожденный из недр тишины и окутанный ею, как солнце – тонким облаком. Изамбар не подавлял и не прятал свой яркий голос, не замутнял его зеркальной чистоты – он доставал звук изнутри необычайно бережно и совсем чуть-чуть, каплю, рассеивая в мельчайшие брызги, почти в туман. Он делал это еще более чутко и виртуозно, чем выводил свои знаменитые терции, но оценить его мастерство, уловить разницу между чудом его речи и обычным шепотом могло лишь музыкально образованное ухо. И я понял, что Изамбар остался музыкантом и продолжает жить в совершенном согласии со своим голосом. Я запомнил слово, смысла которого не знаю, – так сильно поразил меня его звук.
А через несколько дней, когда я играл в капелле мессу, мне вдруг почудилось, что Изамбар поет вместе со мной, поет мысленно, именно думает звуками, и я в какой-то миг смутно уловил его мысли. Я сильно взволновался, и ощущение тотчас пропало. Я отыскал Изамбара глазами и увидел в его взгляде нечто такое, что мне живо вспомнился Гальменский кафедральный собор, греческие трехголосые распевы и плавающие ноты, которые наш Орфей выравнивал одну за другой, не переставая содрогаться. Он содрогался и теперь, но уже не мог ничего поправить – я взял с него клятву молчания, заткнул ему рот и заставил слушать мою посредственную игру и фальшивое пение, которые и мне, и большинству монахов казались вполне благозвучными. Изамбар терпел это уже седьмой год! От того, что он с головой ушел в греческие книги и математические задачи, его слух ничуть не притупился. Заранее лишив возможности защищаться, я делал ему больно все время, каждый день! Я пришел сюда только затем, чтобы мучить его, а заодно и себя. А он, соблюдая наше соглашение, даже научился говорить так, чтобы никто не догадался о его умении петь. Меня охватило отвращение к себе и искреннее стремление исправить
несправедливость. И потом мне нужно было наконец услышать Изамбара наяву. Услышать, почувствовать и понять, что стало с ним за эти годы! Я больше не мог томиться в разлуке.Разучивать тот сложный пасхальный гимн была моя затея. Местные любители музыки поддержали меня, как только узнали, что на Пасху приедут гости. Люди везде одинаковы, что в миру, что в монастыре. Те, кто хоть чуть-чуть чувствуют себя артистами, никогда не смогут устоять перед соблазном поразить публику. Я дрессировал их долго, но с каждым днем укреплялся в убеждении, что мы опозоримся. Я мог бы выдавить из себя приличное соло и мог бы вытянуть из хора все, на что он был способен, но на совмещение одного с другим меня уже не хватало. Единственным человеком, который сделал бы это, причем без особых усилий, был Изамбар. Бедный Изамбар! Он ведь слышал наши завывания – они разносились по всей обители! Но тем лучше. Мне это было только на руку.
Март опять выдался холодный. Я припомнил все учительские правила для голоса и принялся выполнять их с точностью до наоборот. Особенно я усердствовал в создании сквозняков. И к намеченному сроку простудил себе горло так, что и говорить мог только шепотом. А когда мой хор уже собрался вместо хвалебного гимна исполнить страсти и стенания, я признался, что человек, который спасет их, – Изамбар, если только они скажут ему, что я прошу его об этом.
Уговаривать его не пришлось. Он был рад, монсеньор, прискакал в капеллу едва не вприпрыжку! Мое позволение петь – это все, чего ему не хватало для полного счастья.
И он сделал с местными любителями музыки, под моим руководством напоминавшими нечто среднее между сборищем мартовских котов и стаей голодных волков, то же, что сделал когда-то с нашим церковным хором в Гальменском кафедральном соборе. Его голос был и остался волшебным ключом, отворяющим голоса всем жаждущим чистого звука, ангельским камертоном, побеждающим любой разлад. Из хаоса и безобразия он выстроил безупречно пропорциональное здание, без насилия, легко, почти шутя. Вместе с ним петь плохо невозможно – он пронизывает все вокруг себя гармонией, и люди начинают острее слышать, тоньше чувствовать.
Нет, голос Изамбара не сломался. Его голос стал еще глубже и из этой глубины достигает запредельных высот. Он даже не нуждается в подзвучке органных басов, неся ее в себе и из нее рождаясь.
Гости были потрясены. А когда они уехали, монсеньор, вы не представляете, что здесь началось! Ведь Изамбар, самый скромный, самый молчаливый монах во всей обители, тише воды и ниже травы, семь лет не поднимал головы от книг! Библиотечные братья высоко ценили его за знание языков, но кто бы мог догадаться, что он скрывает от всех свой истинный, свой божественный дар?!
Произошло то, что должно было произойти. Его захотели слушать всегда, слышать каждый день вместо меня. Вполне естественно! Я знал, что дело обернется именно так. Но смириться с этим был не в силах. Когда я бредил его голосом, я искренне верил, что заплачу за возможность насладиться пением Изамбара любую цену. А насладившись, решительно восстал против оплаты. Я вопил на все аббатство, рвал на себе волосы и топал ногами.
Изамбар пожалел меня. Говорят, он провалялся в ногах у настоятеля целый час. Наш преподобный это очень любит, а у Изамбара просто такие манеры, и он не находит в них ничего для себя унизительного… Правда, преподобный терпеть не может, когда ему перечат. Но вместе с Изамбаром хлопотал еще и библиотекарь и, хоть ниц не простирался, поклоны отвешивал усердно. Их стараниями я не был отправлен махать лопатой в саду и, конечно, устыдился, когда обо всем узнал. Я вел себя как последняя свинья!
А потом на Рождество я заболел всерьез и по-настоящему. Это была сущая чертовщина. Почувствовав, что простываю, я испугался, понимая, что после второго концерта Изамбара в местной капелле мне уж точно не видать органа как своих ушей. Вслед за ужасом пришли жесточайшая лихорадка и жар. Я свалился в тот же час и три дня метался в бреду. Бог меня наказал или дьявол, только, по-моему, я чуть не умер. Меня мучили удушье и кошмары, в которых я видел себя то роющим, то засыпающим одну и ту же яму – а я терпеть не могу копаться в земле!