Избавление
Шрифт:
Из подвала фашисты выкатили два бочонка с вином. Услыхав, как остальные немцы и чернорубашечники заликовали с возгласом: "Вива!" — Альдо невольно подумал: "Вино и убийства… Вот на чем держалась империя Муссолини!"
Офицер в высокой фуражке и кожаном плаще, тот, который, наверное, командовал операцией, поднялся в автобус, подошел к Альдо Черви и, приподняв его подбородок, сказал:
— Как чувствуешь себя, бадольянец? Капут!
Альдо смерил его презрительным взглядом и ответил:
— Я не бадольянец. Я коммунист, гарибальдиец! А вот вы!.. — Он не договорил, офицер перчаткой заткнул ему
Из–под каменной арки вышел папаша Альчиде Черви. Оказывается, старик даже и в беде позаботился о домашнем хозяйстве, успел выпустить из хлева мычащих коров.
— Чего же они–то будут страдать? Коровы — божественны, — ворчал старик. Он подошел к жене, старой, убитой горем Дженовеффе, которую поддерживали под локти невестки. Увидев мужа, старуха запричитала:
— Ах, ах, пресвятая дева… И тебя тоже?!
— Не горюй, мать. Ну, не надо горевать! — уже настойчиво успокаивал старый Альчиде. — По крайней мере, ты будешь знать, что я с детьми… Я пойду вместе с ними…
Папаша Черви зашагал к громадной, пыхтящей черной вонючей соляркой военной машине. Медленно, не выдавая своего смятения, поднялся на приступку.
Одного за другим вталкивали в машину братьев.
Заметив на Бусыгине одежду, порванную и обожженную так, что виднелась голая спина, папаша Альчиде снял с себя табарро и, прикрыв этим плащом его кровоточащие плечи, присел на скамейку напротив, чтобы видеть всех сыновей.
Рыдали женщины на дороге, метались их тени в отблесках пламени. Рыдали все сбежавшиеся на пожар жители ближних домов, но ничего этого не слышали увозимые невесть куда братья Черви, их отец и Бусыгин.
__________
Спустя месяц, 28 декабря 1943 года, у стены на стрелковом полигоне в Реджо Эмилии фашисты расстреляли семерых братьев Черви.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Второй год в плену фельдмаршал Паулюс истязал себя сомнениями и все еще стоял на перепутье.
За глухим забором лагеря бушевали страсти: одни генералы — откровенно нацистского толка, упрямые в своем фанатизме — противились всему, что советовали и предлагали им собратья по несчастью, не хотели вступать в какие–либо организации или комитеты, чтобы оказать коллективное сопротивление Гитлеру, и требовали воздерживаться. Словно пребывая в безвоздушном пространстве, а не в плену, они не меняли своих прежних убеждений, которые в головах у них будто окостенели. Другие генералы и офицеры — их в лагере окрестили черепахами — были неподвижны, пассивны. Эти убивали время за игрою в карты, темой разговора было для них "доброе старое время", вспоминали они свои похождения в оккупированных странах и городах, предавались мечтаниям о былых прихотях и разгулах в казино, в публичных домах… Сейчас же, за стеною лагеря, они довольствовались тем, что много спали и слонялись без дела, коротая время в лености.
Третьи… Ох уж эти третьи — носятся, жужжат, как осы, досаждают и жалят — отбоя от них нет. Не однажды за день со стуком и без стука вламываются они в комнату Паулюса и задают один и тот же докучливый вопрос:
— Господин фельдмаршал, одумались?..
— Решайте, пока совсем не упущено время, — начал как–то с места в карьер генерал фон Ленски.
Паулюс медлил,
только тень скользила по его лицу. Скупая, ничего не значащая тень.— Завтра будет поздно, — подхватил другой, генерал фон Латтман.
Паулюс поднял на него вопрошающие глаза: "Что же будет завтра?" угадывалось в настороженном взгляде этих глаз.
— Завтра фельдмаршал сядет вместе с главными военными преступниками, — запальчиво вмешался генерал фон Зейдлиц, — вместе с Гитлером, Герингом, Геббельсом, Риббентропом, со всей сворой генералов, затеявших разбойную войну, на скамью подсудимых… И судить будут народы, страны, континенты… — кончил темпераментный генерал.
Фельдмаршал Паулюс поерзал на стуле и ничего не ответил. Будто что–то еще мешало ему перешагнуть рубеж и стать по ту или по эту сторону баррикад.
В часы прогулок он ходил одиноко по теневым тропинкам лагерной территории или усаживался в самом дальнем конце парка, на врытой в землю скамейке. Рядом с ним или неподалеку часто вышагивал полковник Адам, которого в плену еще больше приблизил к себе фельдмаршал. В часы уединения пытался к Паулюсу подходить и заговаривать начальник штаба армии генерал Шмидт, но фельдмаршал отмалчивался либо сворачивал на другую тропинку, не желая встречаться со "злым духом".
Как–то Адам, гуляя с фельдмаршалом, спросил у него:
— Вы, помнится, говорили, что гимназистом увлекались живописью?
— Было такое увлечение, и напрасно прекратил… Сейчас бы не сидел вот здесь, в плену.
— Не говорите, — счел уместным возразить Адам. — Могло быть хуже… Могли уже сгнить в сырой окопной земле. А такой плен, как у нас, терпим. Вполне терпим. Поят–кормят…
— Дело не в этом, — перебил Паулюс. — Помоги мне избавиться от навязчивых дум, кошмаров.
В тот же день Адам с чисто немецкой пунктуальностью в письменной форме на имя коменданта лагеря изложил прошение фельдмаршала, заодно попросил кое–какие инструменты для себя. Каково же было удивление фельдмаршала, когда вскоре начальник лагеря, веселый полковник, сам явился в комнату, обвешанный картонами, свертками плотной бумаги. В одной руке держал набор цветных карандашей, кистей и красок, в другой — ящик со столярными инструментами.
— Принимайте ношу, — заулыбался комендант и добавил вполне серьезно: — Что, фельдмаршал, давно этим занимаетесь?
— Приходилось когда–то, сейчас забавы ради.
— А вот полковник Адам говорил, что вы прекрасно рисуете.
— Преувеличивает. Как всякий подчиненный о начальнике.
— Скромность не слабость, подождем — увидим. А это вам, — подавая полковнику Адаму набор инструментов для резания и выпиливания, продолжал начальник лагеря. — Если нужно, завтра добуду вам линолеум.
— Спасибо, все нужно, — ответил Адам. — Мне бы еще фанеры.
— Этого добра хватает. Берите ящик во дворе, расколите…
С того времени Паулюса часто можно было видеть за мольбертом. Он рисовал то монастырские стены Суздаля, то сосновый бор Подмосковья, березовую аллею, пронзительно белую, подсвеченную лучами утреннего солнца. От пейзажей фельдмаршал невольно, может, сам того не желая, переходил к батальной живописи: принимался рисовать разбитый участок фронтовой дороги, упирающийся тупиком в развалины горящего города.