Избранное (Передышка. Спасибо за огонек. Весна с отколотым углом. Рассказы)
Шрифт:
Суббота, 29 июня
Кажется, болезнь Эстебана не так уж серьезна. Сделали рентген, анализы, и оказалось, что врач зря нагнал страху. Этому типу доставляет удовольствие пугать людей: наговорит всяких ужасов, распишет бог весь какие жуткие хвори, а потом выясняется, что все не так уж страшно; тут родные, как правило, облегченно вздыхают и платят не только без возражений, а с благодарностью самый что ни на есть высокий гонорар. Робко, полный стыда за свой неприличный поступок, задаешь человеку, жертвующему своей жизнью и своим временем, вульгарный грубый вопрос: «Сколько я вам буду должен, доктор?» Он глядит снисходительно, великодушно, в некотором смущении отвечает: «Ради бога, друг мой, у нас еще будет время поговорить об этом. И пожалуйста, не тревожьтесь, со мной у вас никаких сложностей не предвидится». И тотчас же, спасая человеческое достоинство и воспаряя над темной прозой, ставит точку и с новой строки принимается рьяно объяснять, какой отвар следует завтра дать выздоравливающему. Потом наступает наконец «время поговорить об этом», и вам просто присылают по почте счет; прочитав сумму, вы впадаете в состояние легкого шока, быть может потому, что не видите в эту минуту перед собой святую снисходительную отеческую улыбку самоотверженного мученика науки.
Воскресенье, 30 июня
Целый день с самого утра — наш. Я хотел убедиться, увериться. В пятницу было что-то потрясающее, налетело как вихрь, так бурно, естественно и прекрасно, что я ничего не успел обдумать. Когда живешь полной жизнью, нет времени размышлять. А мне надо подумать, понять по мере сил то необычайное, что со мной происходит, разобраться во всем; я немолод, зато у меня хватает ума — одно компенсирует другое. Я хочу изучить все подробности, ее касающиеся, например оттенки голоса от полной искренности до невинного кокетства, ее тело, которого я не видел — я не мог, я предпочел добровольно заплатить эту цену, чтобы исчезла натянутость, нервозность, чтобы взяло верх чувство; я избрал темноту, по — настоящему непроницаемую, без единой сквозящей светом щели, лишь бы только перестала она вздрагивать от стыда, от страха, не знаю от чего еще, лишь бы мало — помалу познала другую дрожь, полная нежного женственного стремления отдаться. Сегодня она сказала: «Я счастлива, что все уже позади» — таким тоном, с таким выражением глаз, будто говорила об экзамене, о родах, о сердечном приступе, словом, о чем-то опасном и тяжком, а ведь, кажется,
Но она поразительна. Вдруг умолкла, вся ее воинственность пропала, она погляделась в зеркало, но не кокетливо, а как бы смеясь над собой, и села на кровать. «Иди сюда, сядь, — сказала она, — я просто идиотка, трачу время на разговоры. Я же и без того знаю: ты не как другие, ты совсем особенный. Понимаешь меня, понимаешь, почему меня по-настоящему мучит вопрос, нравственно я поступаю или безнравственно». И пришлось солгать. «Конечно, понимаю», — сказал я. Но тут она очутилась в моих объятиях, и уже совсем другое было у нас на уме, старое как мир и вечно юное. Так что теперь я не сомневаюсь, что в решении нравственных проблем тоже есть своя прелесть.
Среда, 3 июля
Трудно поверить, но я не виделся с Анибалем с самого его возвращения из Бразилии, с начала мая. Вчера он позвонил, и я обрадовался. Мне надо поговорить с кем-то, кому-то довериться. И только тогда я заметил, что историю с Авельянедой держу в тайне, никогда ни с кем о ней не говорил. Ничего удивительного. С кем бы я стал говорить? С детьми? При одной мысли об этом меня в дрожь кидает. С Вигнале? Представляю себе, как он начал бы лукаво подмигивать, похлопывать меня по плечу, заговорщически посмеиваться, и сразу делаюсь немым как стена. С кем-нибудь из сослуживцев? Это поставило бы меня в невыносимо ложное положение, да и Авельянеде пришлось бы тогда, вне всякого сомнения, уйти из конторы. Но даже если бы она работала в другом месте, у меня все равно не хватило бы сил рассказывать о себе столь интимные вещи. В конторе друзей не бывает; есть люди, которых ты видишь ежедневно, которые злятся все вместе или по одному, острят, смеются, жалуются, ворчат, ругают всю дирекцию в целом и льстят каждому директору в отдельности. Это зовется сосуществованием, которое только слепой человек, совсем не видящий ничего вокруг себя, может счесть за дружеские отношения. Должен признаться, что за многие годы службы Авельянеда — первый человек, к которому я питаю искреннее чувство. Что до остальных, беда в том, что не я их выбрал, а обстоятельства привязали нас друг к другу. Что у меня общего с Муньосом, с Мендесом, с Робледо? Тем не менее мы иногда выпиваем вместе пару рюмок, шутим, относимся друг к другу вполне благожелательно. На деле же никто никого не знает, ибо при таких поверхностных отношениях говорят о чем угодно, только не о том, что существенно, жизненно важно, по-настоящему волнует. Я думаю, работа не дает нам поговорить друг с другом по душам; работа изо дня в день, будто молот, стучит и стучит по голове, отравляет, как морфий, как газ. Случалось, кто-либо из сотрудников (Муньос чаще других) подойдет ко мне, заведет откровенный разговор. Говорит начистоту, рассказывает о себе, о своей трагедии, маленькой, постоянной мучительной трагедии, отравляющей жизнь каждого тем сильнее, чем острей он ощущает свою заурядность. Но всякий раз кто-нибудь окликнет из-за конторки. И в течение получаса Муньос объясняет просрочившему платеж клиенту, сколь невыгодна и опасна отсрочка платежей, спорит, даже кричит и, разумеется, чувствует себя униженным. Возвратясь к моему столу, он смотрит на меня и молчит. Силится улыбнуться, но углы рта сами собой ползут вниз. Муньос хватает старый листок со сведениями о реализации, яростно мнет в кулаке, швыряет в корзину для бумаг. Листок — всего лишь замена: доверие — вот что брошено в корзину, будто ненужный хлам. Да, работа зажимает рот, уничтожает доверие. Но кроме того, существует такая вещь, как розыгрыш. Тут все мы большие мастера. Надо же как-то удовлетворить свой интерес к ближнему, иначе он загнивает где-то внутри и неожиданно проявляется в виде психозов, истерии или как там еще это называется. По-дружески интересоваться ближним не хватает мужества и прямоты (причем не каким-то туманным, безликим ближним из Евангелия, а вот этим, у которого есть имя и фамилия, вот он сидит за столом, стоящим против моего, протягивает мне смету доходов и расходов, чтобы я проверил и завизировал), мы сами, по собственной воле отказываемся от дружбы, что ж, будем тогда насмехаться над ближним, ведь после восьми часов сидения в конторе он так легко раздражается. К тому же, издеваясь над одним, мы вроде как объединяемся, сбиваемся в кучу. Сегодня решили разыграть того, завтра этого, послезавтра дойдет очередь до меня. Жертва молча проклинает своих мучителей, однако вскоре смиряется, ибо знает, что игра на этом не кончится, ждать недолго, ты сможешь отомстить, может быть даже через час или два. Шутники довольны: приятно, что они все вместе, что они так остроумны, что им весело. Кто-нибудь один тут же, на ходу придумывает новый вариант розыгрыша, и все радуются, перемигиваются, чувствуют себя сплоченными, того и гляди, кинутся друг другу в объятия и начнут кричать «ура». Посмеешься — и становится легче, даже если жертва насмешек — ты сам, потому что там, в глубине конторы, управляющий уже высунул свою круглую, как арбуз, физиономию, потому что опротивела рутина, возня с бумагами, нет больше сил выносить эту каторгу-восемь часов подряд заниматься тем, что тебе совсем ни к чему, но зато благодаря тебе пухнут банковые счета бездельников, грех которых состоят уже в том, что они, эти ничтожества, живут, смеют жить на белом свете, да еще и верят в бога, ибо не знают, что бог уже давным-давно не верит в них. Вся наша Жизнь — либо розыгрыш, либо работа. И какая, в сущности, разница? Так много работы требует розыгрыш, так утомляет. А работа наша — всего только розыгрыш, скверный анекдот.
Четверг, 4 июля
Долго разговаривал с Анибалем. Впервые в присутствии другого человека произношу имя Авельянеды, то есть впервые произношу его с тем чувством, которое на самом деле испытываю. Пока говорил, я время от времени как бы видел всю свою историю со стороны, глазами глубоко заинтересованного наблюдателя. Анибаль слушал с благоговейным вниманием. «А почему ты не женишься? Я что-то не пойму, что за тонкости такие?» По-моему, он нарочно делает вид, будто не понимает, ведь дело-то ясное. Я снова начинаю ему втолковывать, повторяю еще и еще все старые доводы: мой возраст, ее возраст, каким я стану через десять лет, какой она станет через десять лет, я не хочу портить ей жизнь и не хочу остаться в дураках, не хочу отказаться от счастья, но у меня трое детей и т. д. и т. д. «А ты считаешь, что так ты не портишь ей жизнь?» Порчу, конечно, неизбежно, но все же это лучше, чем связать ее по рукам и ногам. «А она что говорит? Согласна?» Вот от такого вопроса сразу становится неуютно. Не знаю я, согласна она или нет. Она человек мягкий, сказала, что да, но я, по правде говоря, все равно не знаю. Может, ей больше по душе прочные отношения, официально освященные? Может, я только говорю, будто поступаю так ради нее, а на самом деле — ради себя? «Ты действительно боишься остаться в дураках или чего похуже?» Вот негодяй, решил, видимо, вложить персты в мою рану. «Ты это про что?» — «Ты просил меня сказать все начистоту, верно? Так вот: я про то, что, на мой взгляд, дело тут простое — ты боишься, что через десять лет она наставит тебе рога». До чего же скверно, когда тебе говорят правду в лицо, особенно такую! Даже в утренних своих монологах ты стараешься обходить эту правду, в те минуты, когда бормочешь всякую горестную чепуху, мучительно-горестную, полную ненависти к себе, и, прежде чем окончательно проснуться, Я стремишься рассеять все это, надеть поскорее маску, чтобы потом Я целый день люди видели только маску и только маска видела бы их. Выходит, я боюсь, что через десять лет она наставит мне рога? Я выругался вполне
традиционно, как положено настоящему мужчине, ежели его обозвали рогоносцем, хотя возможность стать таковым отодвинута далеко во времени и пространстве. Но сомнение все же ворочается в моем мозгу, и сейчас, когда я пишу, мне уже не I кажется, что я великодушный и сдержанно-спокойный человек, а скорее просто заурядный пошляк.Суббота, 6 июля
После полудня дождь полил как из ведра. Двадцать минут простояли мы на углу, ожидая, когда он утихнет, и растерянно глядя на пробегавших мимо людей. Прозябли страшно, и я уже начал чихать с угрожающей регулярностью. Раздобыть такси нечего было и мечтать. До квартиры нашей оставалось два квартала, и мы решили идти пешком. На самом деле мы, конечно, не шли, а, как и все, бежали сломя голову и через три минуты, мокрые насквозь, оказались на месте. Я до того измучился, что повалился на кровать да так и лежал довольно-таки долго, будто старая тряпка. Однако прежде достал все-таки одеяло и завернул ее — на это у меня сил хватило. Она сняла жакет, с которого текло, и юбку, превратившуюся в нечто совсем уж жалкое. Я постепенно приходил в себя, а через полчаса и вовсе согрелся. Пошел на кухню, зажег примус, поставил греть воду. Она окликнула меня из спальни. Я вошел, она стояла у окна, завернувшись в одеяло, глядела на дождь. Я встал рядом и тоже смотрел, оба мы молчали. И вдруг я почувствовал: эта минута, этот крохотный ломтик жизни, самой обычной, повседневном, и есть высшая ступень блаженства, настоящее Счастье. Я ощущал его с небывалой, немыслимой полнотой и в то же время болезненно сознавал, что продолжения не будет, во всяком случае с той же силой и интенсивностью. Высшая точка, она же и есть точка, разумеется, так. Я ведь понимаю, иначе не бывает — только миг, один коротенький миг, мгновенная вспышка, и продлить ее не дано никому. За окном трусил пес в наморднике, неспешно, как бы смирившись с неизбежностью. И вдруг остановился, вдохновенно поднял ножку, после чего снова не торопясь затрусил дальше. Похоже, он остановился только с одной целью — убедиться, что дождь все еще идет. Мы взглянули друг на друга и расхохотались. И тотчас чары рассеялись, высшая точка осталась позади. Но все равно, Авельянеда здесь, со мной, я ощущаю ее близость, могу "Опять ее, поцеловать. Могу сказать просто: «Авельянеда». В этом слове так много слов, самых разных. Я умею придавать ему сотни значений, а она умеет их различать. Это наша игра. Утром я творю: «Авельянеда», это значит «здравствуй». «Авельянеда» может означать упрек, предостережение, оправдание. Иногда она нарочно притворяется, будто не понимает, дразнит меня. Я произношу: «Авельянеда», означающее «иди ко мне», а она отвечает лукаво: «Ты думаешь, мне уже пора уходить? Еще ведь так рано!» О, как далеко то время, когда «Авельянеда» было просто фамилией, фамилией моей новой сотрудницы (всего лишь пять месяцев тому назад я писал: «Девушка, кажется, трудится не слишком охотно, но хотя бы понимает, когда ей объясняешь что-либо»), ярлычок, отличавший девушку с широким лбом и большим ртом, почтительно на меня глядевшую. Вот она здесь, стоит рядом со мной, завернувшись в свое одеяло. Я не помню, как жил, когда она казалась мне незначительной, скромной, пожалуй симпатичной, и только. Зато я знаю, как живу сейчас: прелестная эта женщина влечет меня к себе до безумия, радует сердце, целиком отданное ей. Я нарочно моргаю заранее, чтобы потом ничто не мешало глядеть, не отрываясь глядеть на нее. Взгляд мой окутывает ее и греет гораздо сильнее одеяла, я говорю «Авельянеда», и на этот раз она прекрасно меня понимает.
Воскресенье, 7 июля
Восхитительный солнечный день, почти осенний. Мы отправились в Карраско. Пляж был пуст, может быть, потому, что в июле люди не решаются верить хорошей погоде. Мы сели на песок. Когдапляж пуст, волны кажутся величественными, они правят пейзажем. И я ощущаю себя маленьким, робким, покорным. Я гляжу на море, неумолимое и пустынное, гордое своей пеной и своей смелостью, на чаек, едва заметных, беззаботных, почти нереальных, и тотчас пытаюсь спастись, раствориться в безответственном восхищении. Но потом, почти сразу, восхищение тает, и я чувствую себя беззащитным, как ракушка, как камешек, подхваченный волною. Море-оно как вечность. Когда я был ребенком, оно билось и билось о берега, и так же билось оно, когда ребенком был мой дед и дед моего деда. Сила подвижная и безжизненная. Волны не ведают мысли, не ведают чувства. Море-свидетель истории человечества, бесполезный свидетель, ибо не знает, что такое история человечества. А если море-это бог? Но ведь и он — бесчувственный свидетель, сила подвижная и безжизненная. Авельянеда тоже глядела на море, почти не мигая, ветер запутался в ее волосах. «Ты веришь в бога?» — спросила она, как бы продолжая мои мысли. «Не знаю, я хотел бы, чтобы бог существовал, но не уверен, что он есть. И еще не уверен, если бог существует, что он такой, каким мы в своем жалком полузнании его представляем». — «Но ведь это же так ясно. Ты усложняешь, потому что тебе хочется, чтобы у бога было лицо, руки, сердце. А бог — то, что всему дает имя. Можно сказать, что бог — это Все. Вон тот камень, моя туфля, чайка, твои брюки, туча, все». — «И тебе это нравится? Этого достаточно?» — «Во всяком случае, внушает почтение». — «А мне нет. Не могу я представить себе бога в виде большого анонимного акционерного общества».
Понедельник, 8 июля
Эстебан уже встает. Болезнь его принесла немалую прибыль, как ему, так и мне. Два или три раза мы поговорили попросту, по-настоящему откровенно. Иногда говорили даже об общих вопросах, и тоже, естественно, без взаимного раздражения.
Вторник, 9 июля
Так, значит, я боюсь, что через десять лет она наставит мне рога?
Среда, 10 июля
Вигнале. Встретились на Саранди. Выхода не оставалось, пришлось выслушать его излияния. Вид у него был несчастный, я потерял в какой-то момент бдительность, и в результате мы очутились у стойки с чашечками кофе в руках. Громким голосом — обычная его манера вести доверительные беседы — Вигнале поведал мне дальнейшие перипетии своей идиллии: «Ну до чего же не везет, черт побери! Жена нас застала, можешь представить? Не то чтобы уж совсем, как говорится, в разгар преступления. Мы только целовались. Но ты не представляешь, какой крик подняла моя благоверная. В ее доме, под ее кровом, мы, которые едим ее хлеб. И я, ее муж все-таки, чувствовал себя просто жалкой букашкой. Эльвира же, наоборот, отнеслась к делу очень даже спокойно и тотчас придумала шикарное объяснение: она и я всегда были словно брат с сестрой, мы поцеловались по — родственному, ничего особенного. Тут я понял, что ко всему я еще и кровосмеситель, а супруга между тем орет на чем свет стоит. «Не думайте, что вы хорошо устроились, — кричала она, — что я буду помалкивать, как твой недоделанный Франсиско». И тут же кинулась к теще, к соседям, к лавочнику. Через два часа весь квартал уже знал, что «эта стерва» пыталась отбить у нее мужа. Эльвира же со своей стороны весьма энергично заявила мужу, что ее оскорбляют и она больше ни одной минуты не останется в этом доме. Однако же осталась еще часа на три, в продолжение которых сделала мне ужасную пакость, в полном смысле слова ужасную пакость. Видишь ли, Франсиско, он на все согласен, он человек не опасный. Но моя супруга вопила, кричала, то и дело бросалась на Эльвиру. И та, видимо со страху, знаешь что ей сказала? И кому, дескать, только в голову придет обратить внимание на такую дрянь. Ты подумай! Хуже всего то, что благоверную мою эти слова убедили, она сразу же и утихла. Нет, ты только подумай! Клянусь, этого я Эльвире никогда не прощу! Пусть убирается куда подальше вместе со своим рогоносцем. Хватит! В конце концов, знаешь, она вовсе не так хороша, как мне показалось сначала. И потом, я вот что теперь понял: раз уж я все равно теперь неверный муж, так лучше заведу себе какую-нибудь помоложе да посвежее и чтоб дома никто ни о чем не догадывался, это главное, я уважаю святость домашнего очага. И опять же старуха моя — зачем ее волновать, бедняжку».
Суббота, 13 июля
Она рядом со мной, она спит. Я пишу на листке, нынче вечером вложу его в дневник. Сейчас четыре часа, кончается сиеста.
Я начал сравнивать ее с Исабелью, начал с этого, а кончил совсем другими мыслями. Вот она здесь, рядом со мной. На улице холодно, а в квартире хорошо, даже жарко немного. Ее тело почти обнажено, одеяло и простыня сбились на сторону. Я стал сравнивать ее тело с телом Исабели, как я его помню. Конечно, в те времена все было иначе. И Исабель не была худенькой, я помню крупную ее грудь, чуть отвисавшую. И живот — гладкий, плотный. Бедра ее нравились мне больше всего, я помню их нежную округлость под своими ладонями. И плечи — полные, бело-розовые. И стройные красивые ноги с чуть заметно вздувшимися венами. Тело, на которое я гляжу сейчас, нисколько не похоже на то. Авельянеда худа, ее слабо развитая грудь возбуждает во мне нежную жалость, плечи покрыты веснушками, живот впалый, детский; бедра ее тоже мне нравятся (или меня вообще больше всего пленяют в женщине бедра?), ноги же тонкие, хоть и стройные. Но то тело влекло меня прежде, а это влечет теперь. Обнаженная Исабель была неотразима, едва я ее видел, желание переполняло все мое существо и я уже не мог думать ни о чем другом. Обнаженная Авельянеда кажется беззащитной, беспомощной, прелестной, ее беззащитность трогает до глубины души. Меня тянет к ней, но чувственное очарование — лишь часть ее прелести, ее притягательной силы. Обнаженная Исабель была обнаженной женщиной, и только, быть может, влечение к ней было проще, чище. Обнаженная Авельянеда — человек с ярко выраженной индивидуальностью. Любить Исабель означало желать ее. Любить Авельянеду — значит еще и любить ее личность, ибо именно она составляет не менее половины привлекательности Авельянеды. Я держал в объятиях Исабель, я обнимал ее тело, откликавшееся на все мои порывы и способное возбуждать их. Когда я обнимаю худенькую Авельянеду, я чувствую в своих объятиях и ее улыбку, и ее взгляд, ее манеру говорить, ее нежность, ее стыдливое неумение до конца отдаться страсти и ее чувство вины за это неумение. Так вот, начал я со сравнений такого рода. А потом пришли другие мысли, и я приуныл, пал духом. Каким был я тогда и какой я теперь! Грустно, грустно. Никогда я не был атлетом, боже сохрани. Но где мои мускулы, где сила, где гладкая, без морщин кожа? А главное, многого тогда не было из того, что есть, к несчастью, теперь. Есть неровная лысина (слева меньше волос, чем справа), есть расплывшийся нос, есть складка на шее, редкие рыжеватые волосы на груди; в животе у меня бурчит, на ногах — вздутые вены и вдобавок неизлечимая унизительная болезнь — грибок. Авельянеде все это безразлично, она знает меня таким, какой я сейчас, она не видела меня прежде. Но мне-то самому не безразлично, я смотрю на себя и вижу призрак, оставшийся от молодых моих лет, карикатуру на себя самого. Зато существуют мой разум, мое сердце, мое мыслящее «Я», в конце концов; быть может, это что-то возмещает, я же сейчас, наверное, лучше, чем был во дни и ночи Исабели. Чуть-чуть лучше, не следует слишком обольщаться. Будем справедливы, будем объективны, будем искренни, черт возьми! Вопрос: «А что перевешивает?» Господь, если он существует, наверное, там, наверху, творит крестное знамение с испугу. Авельянеда (о, уж она-то существует бесспорно) здесь, рядом, она открывает глаза.
Понедельник, 15 июля
В конце концов, может быть, Анибаль и прав: я уклоняюсь от брака оттого, что боюсь оказаться в дураках, а не оттого, что забочусь о будущем Авельянеды. И ничего хорошего тут нет. Потому что одно не вызывает ни малейших сомнений — я люблю ее. Я пишу это для себя одного, так что плевать, если слова мои звучат банально. Это правда. И точка. И поэтому не хочу, чтобы ей было плохо. Я не соглашался на брак, ибо совершенно искренне не сомневался, что так ДЛЯ нее лучше, я хотел, чтобы она оставалась свободной, чтобы через несколько лет не оказалась прикованной к старой развалине. Если выходит, будто это лишь предлог, а на деле я забочусь только о себе, стремлюсь застраховаться от будущих измен, значит, ясно — надо поступить по-другому, построить иначе всю внешнюю сторону наших отношений. Ведь нам приходится скрываться, положение ее непрочно, может, это хуже, чем связать себя навеки с человеком вдвое ее старше. В конце концов, раз я боюсь остаться в дураках, значит, думаю о ней дурно, а это с моей стороны просто свинство. Я же знаю — она славный человек, порядочный. И знаю, что если когда — нибудь полюбит другого, то не станет скрывать, обманывать и тем унижать и оскорблять меня. Она тогда, конечно, просто скажет мне все как есть, или я сам догадаюсь, пойму, а выдержки у меня хватит. Но, наверное, лучше всего поговорить с ней, пусть решает сама, пусть почувствует себя увереннее.