Избранное (Передышка. Спасибо за огонек. Весна с отколотым углом. Рассказы)
Шрифт:
Среда, 11 сентября
Мой день рождения еще только послезавтра, а она уже показала мне подарки. Во-первых, золотые часы. Бедняжка, истратила, наверное, все свои сбережения. Потом, немножко смущенная, открыла коробочку, где лежал второй подарок: удлиненная раковина очень изящной формы. «Я ее нашла в Ла-Паломе в день, когда мне исполнилось девять лет. Волна подкатила ее к самым моим ногам и оставила на песке, будто море сделало мне подарок. То была самая счастливая минута за все мои детские годы. Во всяком случае, ни одну вещь я не люблю так сильно, ни одной так не восхищаюсь. И я хочу, чтобы она стала твоей, чтобы всегда была с тобой. Ты не будешь надо мной смеяться?»
Вот она, раковина, у меня на ладони. Мы станем добрыми друзьями.
Четверг, 12 сентября
Диего обеспокоен, а под его влиянием и Бланка тоже. Сегодня вечером я долго беседовал с обоими. Их тревожит судьба родной страны, судьба поколения, к которому они принадлежат, а если заглянуть поглубже, все это — общие рассуждения, беспокоятся они больше всего о самих себе. Диего
19
Морской курорт на юге Уругвая.
Пятница, 13 сентября
Сегодня мне исполняется пятьдесят лет. Итак, с сегодняшнего дня я имею право уйти на пенсию. В такой день полагается подводить итоги, сводить баланс. Но я и так в течение всего года только и делаю, что свожу баланс. Все эти юбилеи и памятные даты, веселье или скорбь точно в назначенные дни приводят меня в бешенство. Почему, например, именно второго ноября [20] мы обязаны все хором оплакивать своих покойных родных, а двадцать пятого августа [21] испытывать восторг при одном взгляде на государственный флаг? Меня это просто угнетает. Или чувство есть, или его нет, а в какой день, не все ли равно.
20
День поминовения усопших в католическом религиозном календаре.
21
Национальный праздник Уругвая, День независимости.
Суббота, 14 сентября
Однако вчерашний юбилей даром не прошел. Сегодня днем я то и дело вспоминал: «пятьдесят лет», и душа моя уходила в пятки. Я стоял перед зеркалом, смотрел и не мог удержаться от жалости, от сочувствия к морщинистому человеку с усталыми глазами, который так ничего и не достиг и уже никогда не достигнет в жизни. Если ты зауряден, но сам этого не сознаешь — еще полбеды; а вот если ты знаешь, что зауряден, но не хочешь смириться со своей судьбой, которая, в сущности (что хуже всего), вовсе не была к тебе несправедлива, — это страшно. Я смотрел в зеркало, а из-за моего плеча возникла вдруг голова Авельянеды. У морщинистого человека, который ничего не достиг и уже никогда не достигнет в жизни, загорелись глаза, и на два с половиной часа он начисто забыл, что ему исполнилось уже пятьдесят лет.
Воскресенье, 15 сентября
Она смеется. Я спрашиваю: «Тебе понятно, что такое пятьдесят лег?», а она смеется. Но, может быть, в глубине души понимает и взвешивает все. Просто по доброте ничего мне не говорит. Не говорит о том, что неизбежно настанет время, когда при взгляде на нее я не испытаю прилива страсти, когда прикосновение к ее руке не будет электрическим разрядом; я сохраню к ней лишь нежную привязанность, будто к племяннице или дочери друга; так смотрят на актрис в кино — любуешься красотой, понимаешь всю ее прелесть, и только; да, останется всего лишь нежная привязанность, не ранящая и не ранимая, не знающая горьких мук разбитого сердца, тихая, кроткая, безмятежная, монотонно-ровная, как любовь к богу. Минует пора страданий, глядя на Авельянеду, я не буду терзаться ревностью. Когда человеку семьдесят, небо над ним всегда ясно и он знает: если появится туча, это туча смерти. Наверное, последняя фраза — самое пошлое и смешное из всего, что я написал в дневнике. Но, может быть, она и самая правдивая. Почему это так — правда всегда немного отдает пошлостью? В мыслях ты высок, совесть твоя — без единого пятнышка, ты тверд без малейших уступок, а как столкнешься с жизнью, тут-то сразу и являются как из-под земли и запятнанная совесть, и уступчивость, и лицемерие, и вмиг ты побежден и обезоружен. И чем благороднее были твои намерения, тем смешнее
они выглядят потом, когда ты не сумел их осуществить.Я буду смотреть на нее и не буду ревновать ни к кому, только к самому себе, к сегодняшнему, ревнующему ко всем. Мы вышли на улицу — я, Авельянеда и мои пятьдесят лет, — я повел ее и их прогуляться по Восемнадцатой улице. Я хотел, чтобы меня видели рядом с ней. Кажется, мы не встретили никого из конторы. Зато встретили жену Вигнале, одного из приятелей Хаиме и двух родственников Авельянеды. Вдобавок (вот где ужас-то!) на углу улиц Восемнадцатой и Ягуарон мы наткнулись на мать Исабели. Трудно поверить: прошли долгие, долгие годы, оставили следы на моем и на ее лице, и все равно всякий раз, когда я встречаю эту женщину, у меня по-прежнему сжимается сердце; даже не сжимается, а колотится, полное ненависти и бессилия. Мать Исабели непобедима, настолько непобедима, что мне ничего не оставалось, как только снять шляпу и поклониться. Она поклонилась в ответ, сдержанно и с тем же злобным выражением лица, что двадцать лет назад, после чего буквально пронзила Авельянеду долгим изучающим взглядом, в котором уже заранее был написан безжалостный приговор. Авельянеда пошатнулась, будто ее толкнули, вцепилась в мою руку, спросила, кто это. «Моя теща», — сказал я. В самом деле, эта женщина — моя первая, и единственная, теща. Даже если я женюсь на Авельянеде, даже если бы я никогда не был мужем Исабели, все равно она — моя Пожизненная Теща, навсегда, до конца моих дней, высокая, сильная, решительная дама семидесяти лет, неизбежно, самой судьбой предназначенная — посланная, конечно, тем самым свирепым богом, которого, я надеюсь, все же нет, — напомнить мне, в каком мире я живу, напомнить, что мир этот тоже глядит на нас изучающе и во взгляде его тоже написан безжалостный приговор.
Понедельник, 16 сентября
Мы вышли из конторы почти одновременно, но идти в квартиру она не захотела. Простужена. Мы отправились в аптеку, и я купил ей настойку от кашля. Потом сели в такси, она вышла за два квартала от своего дома. Боится, как бы отец не увидел. Прошла несколько шагов, обернулась и весело махнула мне. В сущности, само по себе все это не так уж важно. Но жест ее был исполнен доверия, исполнен простоты. И мне стало хорошо, я ощутил спокойную уверенность — мы по — настоящему близки друг другу. Наверное, мы все равно беспомощны, но истинная близость существует.
Вторник, 17 сентября
Авельянеда не пришла в контору.
Среда, 18 сентября
Сантини опять начал исповедоваться. Противно и в то же время забавно. Говорит, что сестра больше не будет плясать перед ним в голом виде. У нее теперь есть жених.
Авельянеда не пришла и сегодня. Кажется, мать звонила, но меня не было, она говорила с Муньосом. Сказала, что у дочери грипп.
Четверг, 19 сентября
Сегодня я не на шутку затосковал по ней. В отделе зашел о ней разговор, и я вдруг почувствовал, как невыносимо, что ее нет.
Пятница, 20 сентября
И сегодня Авельянеда не пришла. Днем я зашел в квартиру, и в пять минут мне стало ясно все. В пять минут исчезли мои опасения. Я женюсь. Те доводы, что я приводил сам себе и в разговорах с ней, — пустяки, все на свете пустяки, важно только одно — она должна быть со мной. Как я привык к ней, к тому, что она всегда рядом!
Суббота, 21 сентября
Сказал Бланке, и она обрадовалась. Теперь остается сказать Авельянеде, я могу ей сказать, я больше не сомневаюсь, я уверен. Но сегодня она опять не пришла.
Воскресенье, 22 сентября
Почему она не пришлет мне телеграмму? Она запретила приходить к ней домой, но, если завтра, в понедельник, она не появится в конторе, отыщу какой — нибудь предлог и навещу ее.
Понедельник, 23 сентября
Господи. Господи. Господи. Господи. Господи. Господи.
Пятница, 17 января
Четыре месяца прошло, я ничего не писал. Двадцать третьего сентября у меня не хватило мужества написать.
Двадцать третьего сентября в три часа дня зазвонил телефон. Замороченный бесчисленными вопросами сотрудников, описями документов, консультированием клиентов, я взял трубку. Мужской голос сказал: «Сеньор Сантоме? Видите ли, с вами говорит дядя Лауры. Дурные вести, сеньор. Вот уж подлинно дурные вести. Лаура нынче утром скончалась».
В первую минуту я не понял, не хотел понять. Лауру я не знаю, Лаура — вовсе не Авельянеда. «Скончалась», — повторил голос. Поганое какое-то слово. «Скончалась» — значит ушла куда-то. «Дурные вести, сеньор», — сказал этот самый дядя. Да что он знает? Разве может понять, что его дурные вести смели все — будущее, ее лицо, касания, сон? Что он знает? Заладил «скончалась» да «скончалась», как будто это так, ничего особенного, невыносимо просто. И наверняка пожимает при этом плечами. До чего же мерзко. Так мерзко, что я сделал ужасную вещь. Зажал в левой руке листок со сведениями о реализации, а правой поднес трубку к самому рту и проговорил размеренно: «Шли бы вы к чертям собачьим». Кажется, он несколько раз переспрашивал: «Что вы сказали, сеньор?», а я все повторял и повторял без устали: «Шли бы вы к чертям собачьим». Кто-то отнял у меня трубку, стал разговаривать с дядей. Кажется, я выл, хрипел, выкрикивал какие-то бессмысленные слова. Дыхание прерывалось. Мне расстегнули ворот, ослабили узел галстука. Чей-то незнакомый голос произнес: «Нервный шок», другой, знакомый, Муньоса, объяснял: «Он очень ценил эту сотрудницу». Сквозь хаос звуков прорывались то рыдания Сантини, то рассуждения Робледо о том, что смерть есть загадка, то равнодушные распоряжения управляющего — послать венок от конторы. В конце концов Сиерра и Муньос кое-как усадили меня в такси и повезли домой.