Избранное в 2 томах. Том 1
Шрифт:
— Полиция!
Все шарахнулись в стороны, но тут же остановились и снова сомкнули круг. Пристав в синем сюртуке и двое городовых за ним вынырнули из-за кустов жасмина, и с ветки, задетой рукавом пристава, густым снегом посыпались нежные лепестки.
— Попрошу разойтись! — кричал пристав еще издалека. — Марш в гимназию!
Он сказал что-то ближнему городовому, и тот, сунув в рот свисток и раздув щеки, засвистел резко, пронзительно и длинно.
Но гимназисты только поправили ранцы за спиной и нехотя немного раздвинули круг.
Пристав вошел в середину и быстро наклонился над мертвым мальчиком. С минуту он смотрел на него, покряхтывая от непривычного положения. Потом выпрямился и закусил ус.
— Он мертв! — произнес пристав тоном, не допускающим возражений. Затем тихо, неожиданным для его тучной фигуры кошачьим шагом, он обошел тело и остановился в головах. Он впился взглядом в правую руку мертвеца с зажатым
«Жизнь надоела… К. Ржицкий».
Еще четыре городовых поспешно подходили от главной аллеи.
— Попрошу разойтись! — заорал пристав. — Неушедшие будут немедленно доставлены к директору через полицию.
Круг разорвался и рассыпался. По одному, по двое мальчики двинулись от шиповника в разные стороны.
Четверо городовых вошли прямо в толпу и, подталкивая ножнами шашек, подгоняли замешкавшихся. Гимназисты разбегались.
Два остальных городовика подошли к трупу и взяли его за ноги и за плечи.
Когда они отошли и солнечные лучи упали на это место, стало видно, как глубоко примята там трава. Газон хранил контуры тела, как гипсовая форма. Только отдельные травинки выпрямлялись тут и там. По краям большого темного пятна пестрели примятые цветы газона — белая кашка, одуванчики и маргаритки. Целый куст павлиньих глазков был раздавлен и вмят в грунт.
Оглядываясь, гимназисты двинулись по направлению к городу. Обычно утром, по дороге в гимназию, они оживленно обсуждали, кто в Триполи прав и кто виноват — турки или итальянцы. А также — как хорошо было бы отправиться инсургентами на Балканы к восставшим черногорцам и болгарам. Сегодня они разговаривали взволнованно и тихо. Не слышно было, о чем они шептались. Аллея к новому мосту шла над самым обрывом, и только невысокая живая изгородь отделяла пешеходов от пропасти. Старые каштаны клонили свои ветви над аллеей к самому ущелью, стволы их скрывались в кустах желтой акации, сирень и жасмин сплелись беседками вокруг редких скамеек, белая акация поднялась прямо из пропасти, вцепившись корнями в скалистый грунт. На самом краю обрыва высилось несколько сосен. Дальше шел уже камень, асфальт и первые киоски по эту сторону нового моста. Город плыл юношам прямо навстречу. Вон — левая башня, и страшная и притягивающая. В ее нижнем зале под потолком еще сохранилась дыба, в полу были кольца и ржавые цепи, а прямо из стены торчали человеческие кости — туда, в стену, две сотни лет назад была замурована живьем какая-то согрешившая наложница старого турецкого визиря. На вершине башни рос одинокий лапчатый японский клен. Правой башни уже не было. На ее месте высились три огромные — их и отсюда, через ущелье, можно было прочитать — разноцветные рекламы: «Биоскоп Люкс», «Иллюзион Маяк» и «Синематограф бр. Пате».
За мостом гимназистов-старшеклассников встретили веселые и зазывные выкрики цветочниц. Они протягивали им навстречу целые корзины последней уже персидской сирени, огромные букеты поздних тюльпанов, маленькие бутоньерки из первых красных роз. Цветочницы встряхивали букетами прямо перед лицами вожделенных покупателей, и мелкие, как пыль, капельки росы летели на щеки, на губы, в глаза. Цветочницы кричали: «Весна! весна! весна!» — и готовы были отдать свой товар за полцены. Они просили за охапку сирени — белой, махровой, персидской — только три копейки. За букет тюльпанов — желтых, красных, розовых и пестрых — пятак. За розу — гривенник. Завтра станет одним днем ближе к лету и цены на цветы поменяются местами: роза будет стоить копейку, тюльпаны — три, а персидская сирень — гривенник. А через неделю вы купите за пятак большущий букет самых лучших роз.
Солнце еще жарче будет светить с прекрасного широкого небосвода на червонное золото садов, на росы привядшей травы, на узкие улочки и закоулки старинного города, на загорелые лица детей — на весь мир.
А гимназист пятого класса каменец-подольской классической гимназии Казимир Ржицкий в своей предсмертной записке написал: «Жизнь надоела… К. Ржицкий».
Занятия в гимназии на этот день пришлось отменить. Все равно с полутысячной оравой невозможно было справиться. Старшеклассники освистывали надзирателей, устраивали итальянские забастовки нелюбимым педагогам, в раскрытые навстречу веселому весеннему дню узкие гимназические окна кричали: «Жизнь надоела!» Малыши подсыпали соду в чернильницы, заливали чернилами парты, разбрасывали нюхательный табак по коридору, с наслаждением чихали и устраивали
кошачьи концерты. Они тоже выкрикивали хором прямо на улицу: «Жизнь надоела, жизнь надоела, жизнь надоела. Казимир Ржицкий!» Это было за последней год уже четвертое самоубийство в гимназии. В декабре повесился семиклассник Карпенко, в январе отравился шестиклассник Галич, не имевший возможности заплатить за право учения. В апреле утопился Мовшович, не допущенный к выпускным экзаменам, так как в восьмом классе была уже заполнена еврейская норма.— Жизнь надоела! Жизнь надоела! Жизнь надоела! — визжали малыши. — Карпенко! Галич! Мовшович! Ржицкий! — орали старшие. Шум сквозь окна вырывался на широкий плац и, ударяясь о тяжелые колонны кафедрального собора слева и стройные своды кафедрального костела справа, перекатывался от края до края площади тысячеголосым, беспорядочным эхом.
Это был день «белого цветка».
Уже с утра по городу разошлись пары с кружками для добровольных пожертвовании. После обеда их стало еще больше. Молодые офицеры, свежеиспеченные чиновники, студенты — в парадной форме, мундирах и вицмундирах, со шпагами на боку — вели своих дам, самых хорошеньких барышень из дворянского общества. Барышни были в огромных шляпах, тоненькие, похожие на грибы, и в белых платьях, закрытых по горло, с пышными плечами и узенькими внизу юбками. Они держали изящные корзиночки с букетами ромашки, ландышей, нарциссов, лилий и белых роз. Цветы эти они прикалывали встречным на грудь, а кавалеры подставляли кружки для пожертвований. Было очень весело.
Вечером на Александровском бульваре должно было состояться большое всенародное гулянье — иллюминация, лотерея-аллегри, фейерверк, три оркестра музыки, танцы при луне под открытым небом, конфетти и серпантин. Говорили, что в разгар этого невинного веселья посетит бульвар и сам губернатор.
Вечер был прекрасный — чистый, прозрачный и свежий. Мириады роскошных, пьянящих ароматов были все побеждены — их заглушил сладкий, одуряющий запах матиолы. Матиола царила над всем. Остальные цветы словно стушевались. Их аромат был слышен только совсем вблизи, если прижаться к ним лицом. Месяц взошел молодой и яркий. С вечера выпала роса — обильная, тяжелая. Цикады трещали как исступленные. Самый тихий шепот разносился далеко вокруг. Ни ветерка. На столиках на террасе кафе стояли свечи, и пламя их казалось вылитым из расплавленного золота — немигающее, неподвижное. Оркестры играли в трех концах сада. Барышни в белых платьях и здесь продавали цветы — по цветочку, бутоньерками, букетами и корзинками. Цветы были только белые. Вокруг звенел смех. Хлопали пробки в буфете. Трещали хлопушки. Стреляли фейерверки. В павильоне ревела корова, ее можно было выиграть в лотерею за десять копеек. Народу набралось так много, что по дорожкам было не пройти. Хотелось жить — стать великим, все знать, все мочь и снова и снова наслаждаться всем этим — вечерней свежестью, буйными ароматами, молодым месяцем, густой росой и звоном цикад. И чтоб не было этому конца! Хотелось до слез.
В половине десятого появился и сам губернатор.
Он был в серой тужурке с красными лацканами и обшлагами. Он прикатил в большом черном ландо на шестерке лошадей. Губернатор сошел первый и подал руку губернаторше и дочери. Дочь — лет семнадцати — кончала в этом году гимназию и уже год как выезжала на дворянские балы. Это была хрупкая блондинка с длинными ресницами и большими удивленными глазами. Она была очень красива, и казалось странным, как у таких уродливых родителей — приземистого папаши и жирной мамаши — могла вырасти такая стройная красавица. За корсаж у нее заткнута была веточка привядшей белой сирени.
Городовые расчистили путь, и губернатор с супругой и дочерью прошли в сад. Все три оркестра с трех сторон грянули туш. Пиротехники запустили самый лучший фейерверк — с огненным вензелем его превосходительства. Именитые цветочницы в белых платьях осыпали губернатора дождем цветов и конфетти. Губернатор выпячивал грудь, молодецки пружинил ноги и благосклонно козырял направо и налево. Губернаторская семья проследовала главной аллеей к центральному павильону, где молодые консисторские чиновники старались за десять копеек выиграть корову.
Из павильона навстречу вышел юноша. В петличке у него была веточка привядшей персидской сирени. Он был в парадной гимназической форме — синем мундире с серебряными пуговицами и в белых перчатках, как это требовалось по правилам. Мундир, правда, был тесный и ветхий, перчатки какие-то рыжие, а штаны — с отвисшими коленями и бахромой внизу. Юноше было лет восемнадцать.
Он быстро стащил перчатку с правой руки, зажал ее в кулаке левой и направился прямо к губернатору. За десять шагов он вдруг сунул руку в карман. За восемь он вытащил револьвер. За пять — поднял его вверх. И за три шага — выстрелил прямо в сердце голубоглазой губернаторской дочке…