Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранное в 2 томах. Том 2
Шрифт:

Нет, не тишина царила над миром в конце лета тысяча девятьсот сорок второго года. Мир гремел и полыхал в пламени страшной войны. Полыхали Европа, Азия, Африка и Тихий океан. От Белого до Черного моря гремели советские фронты. Каждое мгновение в героических боях умирали советские красноармейцы. Каждое мгновение в гитлеровских казематах погибали советские люди — их расстреливали, вешали, сжигали. Миллионы советских людей ни на мгновение не забывали, что их жизнь принадлежит только родной стране и будущему человечества.

С завтрашнего дня начиналась и моя борьба, а вне борьбы я не представлял уже себе свою жизнь. В борьбе заключался

теперь весь ее смысл.

— Спать! — сказал Кобец.

Он подошел ко мне и, хотя до моего ухода оставалось еще несколько часов, обнял меня на прощанье.

— Будь здоров и счастлив, архитектор! — сказал Кобец. — Берегись измены. Но людям — верь. Ты ведь идешь в советский город, к советским людям.

— Ты-то ведь не поверил Лопушенко, — сказал я.

Он полез в землянку, и оттуда донесся его хитрый смешок:

— Вон Горпина Пантелеймоновна и та полагает, что нельзя всем доверять! А ты ведь Горпине Пантелеймоновне веришь?

Я тоже залез в землянку и лег навзничь на листья. Тьма совсем поглотила меня, только в лазке нашей землянки чуть-чуть синел клочок небосвода и на нем горела одна звезда. Это был Марс — бог войны, — вспомнил я почему-то.

Я понял, что не засну в эту ночь. А мне надо было выспаться перед дорогой.

«Случится ли мне встретить Ольгу где-нибудь на улице родного города? Да и жива ли она вообще?»

«Набережная, семнадцать, комната тридцать пять», — вспомнил я адрес Ольги, и воспоминание о той ночи снова овладело мною. Как тихо и грустно мечтала тогда Ольга о белом доме на берегу реки посреди тенистого сада…

«А где же я буду жить в городе?» — вдруг пришло мне в голову. Кобец так и не сказал мне об этом.

Но Кобец спал, и мне не хотелось будить его.

— Я буду бездомным.

Я был бездомным уже целый год, и буду бездомным, пока сияние победы не озарит мою борьбу. Ибо мой дом — это вся моя Родина до последнего ее гражданина. Ты должен строить себе этот дом, архитектор!

Близилось утро. Светало.

Сладостный родной дом

1

Это было самое отвратительное чувство из всех, какие мне пришлось испытать за всю свою жизнь. И это было нестерпимое оскорбление.

Но я должен был стерпеть его.

Я полз, полз на животе, стараясь как можно плотнее прижаться к земле. Я опирался на локти, передвигал живот, подтягивал колени, снова опирался на локти. Я подвигался дюйм за дюймом — очень медленно.

Когда в лесных странствиях при выполнении задания надо было подкрасться к насыпи, водокачке или к немцу, стоявшему на часах, — мне не раз приходилось подбираться ползком к месту операции. Это было совершенно законно: иного способа добраться незамеченным не было.

Это было неудобно, но я не чувствовал себя оскорбленным, мною владел только гнев.

Не неудобство противоестественного способа передвижения уязвляло меня на этот раз, — нет, я задыхался от ужасного, нестерпимого оскорбления.

Я вползал на животе в дом, который год назад был моим домом. Я переползал на животе порог моего родного дома.

Ночь захватила меня на улице и теперь, с наступлением «комендантского часа», нужно было опасаться патрулей.

«…Сладостный родной дом…» — вспомнилась мне английская песенка. Нет, это была не песенка, это была молитва, это был гимн о семейном очаге и неприкосновенности сладостного родного

дома.

Около разрушенного сарая я остановился и притих, прижавшись животом к земле. Минуту я лежал, уткнувшись лицом в сухую траву, — я должен был полежать некоторое время, чтобы подавить чувство протеста, чтобы успокоиться и взять себя в руки. Потом я поднял голову и прислушался.

Было тихо. Поблизости никого не было. С улицы меня никто не заметил. Луна только поднялась над крышами домов, и было плохо видно. Если бы это не были места, известные мне досконально, я бы ничего не узнал. Десять лет я каждый день проходил по этой дорожке от дома к калитке. Теперь я лежал у дорожки, уткнувшись лицом в траву, и прислушивался, не обнаружил ли меня кто-нибудь.

Это было самое знакомое мне место на всем земном шаре, и никакая тьма не была для меня непроглядной. Место очень изменилось за год войны, но я узнавал его во всех деталях. Развалины моего дома — в тот день, перед бегством — я видел несколько минут, но зрелище их запечатлелось в моей памяти на всю жизнь. Сегодня уже не торчала обгорелая балка, не валялись рухнувшие потолочины, не висели косяки дверей, ни единой дощечки не осталось на пепелище моего дома. Все дерево, очевидно, пожрала минувшая холодная зима. Теперь развалины моего дома представляли собою лишь груду битого камня и кирпича, кучу исковерканных железных кронштейнов и обломков кровельного железа. Тропинка вокруг развалин густо заросла травой, по ней никто не ходил, травой поросли и сами развалины, трава пробивалась между кирпичами, на оконных косяках, из кухонной печи, — в моем доме жила теперь только трава.

Нечего было и думать о том, чтобы провести здесь ночь.

Сарай тоже был не пригоден для ночлега: крышу с него сорвали, в стенах зияли дыры, а изнутри тянуло смрадом, — прохожие превратили сарай в уборную.

«…Мой дом — сладостный и родной…»

Во время странствий мне за этот год не раз приходилось ночевать под открытым небом. Я спал под открытым небом даже в морозную, буранную ночь в Голодной степи; но здесь, в родном городе, крыша и стены были необходимы мне не для комфорта, а для того, чтобы укрыться от посторонних глаз. Если приткнуться где-нибудь здесь между камнями, будет, конечно, неуютно, но я все же могу заснуть, проспать рассвет и утром попасться кому-нибудь на глаза.

Ночлег надо искать где-нибудь под крышей.

Дом номер семнадцать по Набережной, где я приютился в ту ночь и где встретил Ольгу, был в двух шагах за углом. Живет ли там сейчас Ольга? Кобец не возражал против возобновления с нею знакомства. Но примет ли она меня, нежданного, позабытого? Какой она стала сейчас, кто — она?

Кто я, это мне было известно. Я не ушел тогда далеко на восток, переждал, притаясь, в Донбассе, убедился, что фашисты взяли верх, потерял надежду и — приспособился.

Если Ольга — наша, она с негодованием выгонит меня.

Нет, она не рискнет. Она примет меня, скрыв свое отвращение. И я тоже должен буду сделать вид, что не замечаю ее отвращения. Оба мы должны будем таиться друг от друга. Какой ужас!

Если Ольга примирилась с врагом и приспособилась, она меня, как приспособленца, охотно примет. Но какое непреодолимое отвращение придется тогда затаить мне!

Если же Ольга изменила… нет, я не мог сказать о ней это слово, — если Ольга потеряла свое лицо, то сумею ли я сдержаться и не обнаружить своего презрения к ней?

Поделиться с друзьями: