Избранное в двух томах. Том I
Шрифт:
— Забодают твою работу! — предсказал мне один из товарищей.
— Тогда я статью в «Красную звезду» напишу. Может быть, напечатают, хотя бы в порядке дискуссии.
— Наивное дитя! — услышал я в ответ. — Кто ты такой, чтобы с тобой на всю армию дискуссии вести?
Кончилось тем, что меня вызвал начальник курса и сделал внушение:
— Вы ведете неподобающие разговоры, подменяете партполитработу психологией, идете на поводу у буржуазной лженауки. Прекратите.
И я, хотя ничего ничем не подменял, прекратил. Как хорошо, что остались уже далеко позади те годы, когда любую ссылку на какой-либо иностранный опыт некоторые ретивые товарищи во всех случаях считали греховной. Помню, даже кибернетика считалась чем-то вроде происков классового врага, та самая кибернетика, которая теперь принята нами на вооружение и в переносном и в прямом смысле. Против кибернетики товарищ Кобец нынче уже не возразит. Да и как возражать,
Впереди, словно прокололо черный бархат ночи золотой иглой, мелькнул огонек, рядом с ним тотчас возник другой, третий… Наш город!
Огни бегут навстречу. Их все больше. Вот уже видны дома, из которых светят они — сотни, тысячи мирных спокойных огней. А мне в эту минуту думается о том, что далеко-далеко, у теплого моря, целая страна в эту ночь лежит во мраке затемнения. И есть люди, которые хотели бы, чтобы этот мрак расползся по другим странам, по всей планете… И снова ко мне возвращается мысль, не дающая покоя последние дни: а к чему же идет дело у наших соседей, граница с которыми отсюда так близка? Очень неспокойно стало у них в стране. Как получилось, что тамошним реакционерам удается открыто, по радио и в газетах, призывать к свержению народного строя? К чему все это приведет? Не повторится ли то, что случилось в Венгрии в пятьдесят шестом году?..
— Вот мы и дома! — слышу я голос Николая Николаевича. — Вздремнули?
— Нет. Не спится.
— Да и мне, — признается он. — Гляжу на огни и вспоминаю: во время войны подъезжаешь к городу какому-нибудь ночью — темно, словно и нет того города на свете…
Оказывается, Николай Николаевич думал о том же, о чем и я.
…Машина останавливается возле крыльца моего дома. Распрощавшись с Николаем Николаевичем, выхожу. Окна нашей квартиры темны. Ну, конечно, Рина ждала-ждала меня, не дождалась и уснула. Сколько раз она ждала меня так. И сколько раз будет ждать еще…
Осторожно, чтобы не щелкнуть дверным замком и не разбудить Рину, поворачиваю ключ, вхожу в дом. Сняв плащ и сапоги, на цыпочках прохожу в спальню. На коврике возле кровати белеет раскрытая книга. Рина читала… Останавливаюсь, гляжу на ее лицо, смутно различимое в полумраке. Она лежит, утонув в подушке щекой, другая полуприкрыта распустившейся темной прядью. Мне виден только ее округлый, мягкий подбородок и губы — небольшие, чуть полноватые, придающие ее лицу некоторый оттенок детскости, такие знакомые и родные. Оттого, что на лице Рины лежат сумеречные тени, оно кажется мягче и моложе, не видно уже очень приметных при обычном освещении складочек в уголках губ, но мне милы и эти складочки, — ведь они не просто свидетельство прожитых лет, а и лет, прожитых нами вместе. За многие годы Рина стала как бы частью меня самого. Мои беды и радости принадлежали и ей, так же как и ее беды и радости были и моими. Сколько тревог принес я ей за те годы, что мы вместе! И в этом не только одна моя служба виновата…
Спасибо тебе, моя любовь, что ты так терпелива!
Тихо, чтобы не потревожить Рину, выхожу из спальни и осторожно закрываю за собой дверь.
У себя в кабинете я долго сижу на диване не шевелясь: что-то опять пошаливает сердце. Принять что-нибудь? Не хочется вставать. Переможется авось и само собой. И ничего не скажу Рине. А то, чего доброго, доведет до сведения Пал Саныча — тому только скажи.
Вот, кажется, и полегче… Сяду-ка к столу, подумаю, как
лучше спланировать свой завтрашний рабочий день. Просматриваю записи в блокноте. Пожалуй, ни в какие части не отправлюсь. За время учений накопилось много кабинетных дел, придется посидеть денек у себя в политотделе, разобраться с ними, кое-кого принять, кое с кем побеседовать. Сгрудится дел больше — труднее разбираться. А за каждым делом — человек.…Откладываю блокнот в сторону: завтрашний день спланирован. А теперь на сон грядущий снова займусь своей старой полевой сумкой.
Первое, что мне попадает под руку среди еще не разобранных бумаг, — небольшая, слегка покоробленная фотокарточка, любительский снимок. Несколько мужчин в плавках сидят на пляже. Среди них и я. Пятьдесят девятый год. Отпуск я тогда проводил на берегу Черного моря, в нашем военном санатории. В ту пору я служил в Чай-губе, и хотелось после северных прохлад погреться на южном солнышке. Отдыхал один, в мужской компании. Рина тогда не поехала со мной…
Зачем я храню эту фотокарточку? Люди, с которыми я снят на ней, были моими приятелями только на время жизни в санатории. Ни с кем из них позже я никогда не встречался.
Обычный курортный снимок… Сейчас я даже почти не помню имена тех, кто запечатлен на нем.
Отложу-ка эту фотографию в сторону. Ведь ничего не говорит она моему сердцу. Однако… Нет, говорит!
На снимке рядом со мной — совсем молодой человек, еще юноша, с простым русским лицом, которому так не идут тщательно взращенные и обихоженные черные усики; мокрый блестящий чуб прилип ко лбу, на лице — улыбка. Это самый юный из нашей компании, Володя, лейтенант, фамилия которого, Петрович, созвучна с его отчеством — мы его звали «дважды Петровичем».
Вот еще на одном лице останавливается мой взгляд.
Рядом с Петровичем — полноватый, с уже приметными пролысинами, прищурил глаза от солнца… Это моряк, капитан второго ранга Желтовский. А перед нами, развалившись на песке, лежит, опершись на локоть, загоревший до черноты, крепко сколоченный, с фигурой спортсмена, капитан Иванников. На снимке еще несколько человек, сидящих тесно друг к другу. Но мой глаз выхватывает из множества лиц только эти. Почему?
…Теплый вечер. Ласково плещут чуть заметные волны, мягко накатываясь на песок. Мы, четверо, только что искупались в последний раз, обсыхаем. Глядим на солнце, налившееся малиновым цветом, похожее на перезревший плод, который уже не в силах выдержать ветвь, — оно медленно склоняется к морю, подернутому вдалеке сумеречной дымкой, солнце вот-вот коснется его и канет в нем. На пологих, гладких волнах медленно, как бы дремотно движущихся к берегу, — синевато-алый отблеск заката. Еще несколько минут, и волны, когда солнце скроется, утратят свой блеск, станут матовыми, но еще долго на них будут лежать розоватые отсветы.
Не первый день мы провожаем солнце на этом берегу…
Разговаривать ни о чем не хочется, каждого охватила та истома, которая наступает после дня, проведенного в объятиях ласкового моря и на теплом, податливом песке.
Молчание первым нарушает Желтовский:
— А хорошо, братцы, всей кожей и всей душой ощущать мир и благоволение… Вот гляжу на эту водичку и вспоминаю — в сорок третьем, недалеко от этих мест, я десант высаживал, под огнем. Кипело море… Тут, на Черном, я воевать начал, тут и отвоевался…
— За год до конца войны, как и весь Черноморский флот? — спрашиваю я.
— Нет, через полтора года после войны, — отвечает Желтовский. — Я же тральщиком командовал. Море пахал.
— И выпахивали что-нибудь?
— Выпахивали… Тут этого добра хватало.
Желтовский задумчиво, неторопливо рассказывает, что после войны возле берегов было обнаружено немало мин, затаившихся на дне и плавающих — сорванных штормами со своих мест.
— Может быть, и до сих пор еще какая-нибудь из года в год по волнам мотается, своего часа ждет, чью-то смерть бережет… — говорит он под конец.
Из нашей четверки только я и Желтовский прошли, через войну. Капитан Иванников был курсантом, когда она кончилась, на фронт не успел. А Володя совсем мальчишкой был, да и жил где-то в деревне близ Тюмени, в местах от войны весьма отдаленных. Все мы в этот вечер меньше всего были настроены рассуждать о войне. Но после того, что мы услышали от Желтовского, разговор как-то само собой пошел о ней. И главным образом не о той войне, после которой прошло уже довольно много лет, а о той, которая может в любой день начаться. Еще свежи в памяти были недавние по тому времени события в Ираке, Ливане, Иордании, Сирии. Мы знали, какое напряженное положение было на нашей границе с Турцией, совсем недалеко от мест, где мы так безмятежно проводили свои отпуск. И знали, что далеко-далеко на востоке, на берегу Тайваньского пролива, не умолкают пушки. Искры пожара, который мог охватить всю землю, тлели тогда в разных концах ее, разгораясь порой в заметное уже издалека пламя.