Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранное в двух томах. Том I
Шрифт:

— Забодают твою работу! — предсказал мне один из товарищей.

— Тогда я статью в «Красную звезду» напишу. Может быть, напечатают, хотя бы в порядке дискуссии.

— Наивное дитя! — услышал я в ответ. — Кто ты такой, чтобы с тобой на всю армию дискуссии вести?

Кончилось тем, что меня вызвал начальник курса и сделал внушение:

— Вы ведете неподобающие разговоры, подменяете партполитработу психологией, идете на поводу у буржуазной лженауки. Прекратите.

И я, хотя ничего ничем не подменял, прекратил. Как хорошо, что остались уже далеко позади те годы, когда любую ссылку на какой-либо иностранный опыт некоторые ретивые товарищи во всех случаях считали греховной. Помню, даже кибернетика считалась чем-то вроде происков классового врага, та самая кибернетика, которая теперь принята нами на вооружение и в переносном и в прямом смысле. Против кибернетики товарищ Кобец нынче уже не возразит. Да и как возражать,

если кое-что по части нее и у нас в дивизии завелось. А вот в отношении психологической подготовки войск, хотя в принципе он и признает за нею право на существование, поскольку это узаконено директивно, всегда пугается, когда вопрос встает практически. Ему не нравилось, что Порываев однажды, когда дивизия была поднята по тревоге, велел всему личному составу выдать опознавательные медальоны: незачем, посчитал Кобец, запугивать людей. В другой раз он напустился на комбата, который на учениях, совершая батальоном марш-бросок, оставил позади обоз и кухни, поскольку к тому побуждала обстановка, и солдаты получили обед на четыре часа позже положенного. Кобец был удивлен, когда Порываев, выслушав его требование наказать нерадивого, как он выражался, комбата, ответил: «Не беда, что обед опоздал. Пусть молодые понятие имеют, что на фронте и не поев боевую задачу выполнять надо». И ей-богу, Николай Николаевич сказал это не от бессердечия — более заботливого командира, чем он, я не знаю, и горе любому подчиненному офицеру, если генерал узнает, что этот офицер в чем-то не проявил заботы о солдатах. Но я знаю, в душе моего комдива всегда живет тревога, как готовы встретить испытания войны, если она грянет, люди, за которых он отвечает. «Мало — знать. Мало — уметь. Мало — желать. Надо еще быть способным заставить себя сделать то, что очень трудно. И способность эту надо постоянно воспитывать в себе, начиная с мелочей» — в этих словах Порываева, которые он любит повторять, его кредо.

Впереди, словно прокололо черный бархат ночи золотой иглой, мелькнул огонек, рядом с ним тотчас возник другой, третий… Наш город!

Огни бегут навстречу. Их все больше. Вот уже видны дома, из которых светят они — сотни, тысячи мирных спокойных огней. А мне в эту минуту думается о том, что далеко-далеко, у теплого моря, целая страна в эту ночь лежит во мраке затемнения. И есть люди, которые хотели бы, чтобы этот мрак расползся по другим странам, по всей планете… И снова ко мне возвращается мысль, не дающая покоя последние дни: а к чему же идет дело у наших соседей, граница с которыми отсюда так близка? Очень неспокойно стало у них в стране. Как получилось, что тамошним реакционерам удается открыто, по радио и в газетах, призывать к свержению народного строя? К чему все это приведет? Не повторится ли то, что случилось в Венгрии в пятьдесят шестом году?..

— Вот мы и дома! — слышу я голос Николая Николаевича. — Вздремнули?

— Нет. Не спится.

— Да и мне, — признается он. — Гляжу на огни и вспоминаю: во время войны подъезжаешь к городу какому-нибудь ночью — темно, словно и нет того города на свете…

Оказывается, Николай Николаевич думал о том же, о чем и я.

…Машина останавливается возле крыльца моего дома. Распрощавшись с Николаем Николаевичем, выхожу. Окна нашей квартиры темны. Ну, конечно, Рина ждала-ждала меня, не дождалась и уснула. Сколько раз она ждала меня так. И сколько раз будет ждать еще…

Осторожно, чтобы не щелкнуть дверным замком и не разбудить Рину, поворачиваю ключ, вхожу в дом. Сняв плащ и сапоги, на цыпочках прохожу в спальню. На коврике возле кровати белеет раскрытая книга. Рина читала… Останавливаюсь, гляжу на ее лицо, смутно различимое в полумраке. Она лежит, утонув в подушке щекой, другая полуприкрыта распустившейся темной прядью. Мне виден только ее округлый, мягкий подбородок и губы — небольшие, чуть полноватые, придающие ее лицу некоторый оттенок детскости, такие знакомые и родные. Оттого, что на лице Рины лежат сумеречные тени, оно кажется мягче и моложе, не видно уже очень приметных при обычном освещении складочек в уголках губ, но мне милы и эти складочки, — ведь они не просто свидетельство прожитых лет, а и лет, прожитых нами вместе. За многие годы Рина стала как бы частью меня самого. Мои беды и радости принадлежали и ей, так же как и ее беды и радости были и моими. Сколько тревог принес я ей за те годы, что мы вместе! И в этом не только одна моя служба виновата…

Спасибо тебе, моя любовь, что ты так терпелива!

Тихо, чтобы не потревожить Рину, выхожу из спальни и осторожно закрываю за собой дверь.

У себя в кабинете я долго сижу на диване не шевелясь: что-то опять пошаливает сердце. Принять что-нибудь? Не хочется вставать. Переможется авось и само собой. И ничего не скажу Рине. А то, чего доброго, доведет до сведения Пал Саныча — тому только скажи.

Вот, кажется, и полегче… Сяду-ка к столу, подумаю, как

лучше спланировать свой завтрашний рабочий день. Просматриваю записи в блокноте. Пожалуй, ни в какие части не отправлюсь. За время учений накопилось много кабинетных дел, придется посидеть денек у себя в политотделе, разобраться с ними, кое-кого принять, кое с кем побеседовать. Сгрудится дел больше — труднее разбираться. А за каждым делом — человек.

3

…Откладываю блокнот в сторону: завтрашний день спланирован. А теперь на сон грядущий снова займусь своей старой полевой сумкой.

Первое, что мне попадает под руку среди еще не разобранных бумаг, — небольшая, слегка покоробленная фотокарточка, любительский снимок. Несколько мужчин в плавках сидят на пляже. Среди них и я. Пятьдесят девятый год. Отпуск я тогда проводил на берегу Черного моря, в нашем военном санатории. В ту пору я служил в Чай-губе, и хотелось после северных прохлад погреться на южном солнышке. Отдыхал один, в мужской компании. Рина тогда не поехала со мной…

Зачем я храню эту фотокарточку? Люди, с которыми я снят на ней, были моими приятелями только на время жизни в санатории. Ни с кем из них позже я никогда не встречался.

Обычный курортный снимок… Сейчас я даже почти не помню имена тех, кто запечатлен на нем.

Отложу-ка эту фотографию в сторону. Ведь ничего не говорит она моему сердцу. Однако… Нет, говорит!

На снимке рядом со мной — совсем молодой человек, еще юноша, с простым русским лицом, которому так не идут тщательно взращенные и обихоженные черные усики; мокрый блестящий чуб прилип ко лбу, на лице — улыбка. Это самый юный из нашей компании, Володя, лейтенант, фамилия которого, Петрович, созвучна с его отчеством — мы его звали «дважды Петровичем».

Вот еще на одном лице останавливается мой взгляд.

Рядом с Петровичем — полноватый, с уже приметными пролысинами, прищурил глаза от солнца… Это моряк, капитан второго ранга Желтовский. А перед нами, развалившись на песке, лежит, опершись на локоть, загоревший до черноты, крепко сколоченный, с фигурой спортсмена, капитан Иванников. На снимке еще несколько человек, сидящих тесно друг к другу. Но мой глаз выхватывает из множества лиц только эти. Почему?

…Теплый вечер. Ласково плещут чуть заметные волны, мягко накатываясь на песок. Мы, четверо, только что искупались в последний раз, обсыхаем. Глядим на солнце, налившееся малиновым цветом, похожее на перезревший плод, который уже не в силах выдержать ветвь, — оно медленно склоняется к морю, подернутому вдалеке сумеречной дымкой, солнце вот-вот коснется его и канет в нем. На пологих, гладких волнах медленно, как бы дремотно движущихся к берегу, — синевато-алый отблеск заката. Еще несколько минут, и волны, когда солнце скроется, утратят свой блеск, станут матовыми, но еще долго на них будут лежать розоватые отсветы.

Не первый день мы провожаем солнце на этом берегу…

Разговаривать ни о чем не хочется, каждого охватила та истома, которая наступает после дня, проведенного в объятиях ласкового моря и на теплом, податливом песке.

Молчание первым нарушает Желтовский:

— А хорошо, братцы, всей кожей и всей душой ощущать мир и благоволение… Вот гляжу на эту водичку и вспоминаю — в сорок третьем, недалеко от этих мест, я десант высаживал, под огнем. Кипело море… Тут, на Черном, я воевать начал, тут и отвоевался…

— За год до конца войны, как и весь Черноморский флот? — спрашиваю я.

— Нет, через полтора года после войны, — отвечает Желтовский. — Я же тральщиком командовал. Море пахал.

— И выпахивали что-нибудь?

— Выпахивали… Тут этого добра хватало.

Желтовский задумчиво, неторопливо рассказывает, что после войны возле берегов было обнаружено немало мин, затаившихся на дне и плавающих — сорванных штормами со своих мест.

— Может быть, и до сих пор еще какая-нибудь из года в год по волнам мотается, своего часа ждет, чью-то смерть бережет… — говорит он под конец.

Из нашей четверки только я и Желтовский прошли, через войну. Капитан Иванников был курсантом, когда она кончилась, на фронт не успел. А Володя совсем мальчишкой был, да и жил где-то в деревне близ Тюмени, в местах от войны весьма отдаленных. Все мы в этот вечер меньше всего были настроены рассуждать о войне. Но после того, что мы услышали от Желтовского, разговор как-то само собой пошел о ней. И главным образом не о той войне, после которой прошло уже довольно много лет, а о той, которая может в любой день начаться. Еще свежи в памяти были недавние по тому времени события в Ираке, Ливане, Иордании, Сирии. Мы знали, какое напряженное положение было на нашей границе с Турцией, совсем недалеко от мест, где мы так безмятежно проводили свои отпуск. И знали, что далеко-далеко на востоке, на берегу Тайваньского пролива, не умолкают пушки. Искры пожара, который мог охватить всю землю, тлели тогда в разных концах ее, разгораясь порой в заметное уже издалека пламя.

Поделиться с друзьями: