Избранное
Шрифт:
Отказавшись от намерения поехать в сторону Сорбаса и Карбонераса, мы повернули к Гранаде и М'aлаге в поисках комфорта и развлечений. В августе пятьдесят восьмого и марте пятьдесят девятого я вернулся в Альмерию один, чтобы объехать и исходить пешком удивительные земли Нихара. Закончив в Париже работу над рукописью книги, где по чисто литературным соображениям были собраны воедино происшествия, события и встречи на разных жизненных дорогах, я вновь отправился в Альмерию вместе с кинорежиссером Висенте Арандой и сфотографировал места, подробно описанные в «Полях Нихара». В следующий приезд я столкнулся с массой сложностей и не смог осуществить свои планы: арест Луиса, миланский скандал и мышиная возня, поднятая прессой вокруг фамилии Гойтисоло, лишали меня свободы передвижения, впрочем, и без того иллюзорной; к тому же «Поля Нихара», несмотря на nihil obstat цензуры, привели в бешенство алькальда города и местные власти. Если в пятьдесят девятом я сумел проникнуть в лачуги Чанки, не возбуждая подозрений здешних жителей и полиции (под предлогом, что должен найти родственника своего друга, уехавшего в Гренобль), то через год мой приезд не мог пройти незамеченным. Это заставляло быть вдвойне осторожным: я отправился в Альмерию в компании Висенте Аранды, Симоны де Бовуар и Нельсона Альгрена, а в следующий раз — вместе с кинорежиссером Клодом Соте, но уже не рискнул заходить в дома и беседовать с жителями Нихара и Чайки, опасаясь, что это может повредить им (позже, в Альбасете, мои опасения подтвердились). Пребывание в Альмерии, теряло всякий смысл, ведь я не мог осуществить того, что задумал, найти то, что искал. Задыхаясь в душной атмосфере мнимой свободы, я чувствовал себя словно в мышеловке, С чувством горечи и грусти я навсегда распростился с Альмерией, покинул край, подаривший мне столько тепла, сердечности и неподдельности чувств, которые я буду бессознательно
«Поля Нихара» — последнее из моих произведений о землях Испании. Характер повествования, композиция и настроение этой книги, написанной с величайшей осторожностью, объясняется стремлением обмануть цензуру, избежать ее капканов: умолчания, тонкие намеки и подтекст непонятны тем, кто привык открыто выражать свои мысли, но полны смысла для людей, измученных гнетом цензуры, которые, по меткому выражению Бланко Уайта, «перенимают у немых удивительную способность объясняться жестами». Достигнув больших успехов в искусстве писать между строк, я совершил поистине геройский поступок — создал произведение, полное тайных намеков и зашифрованных обращений к искушенным читателям, причем даже дотошные чинуши из Министерства информации и туризма (его правильнее бы было называть Министерством информации, угодной богатым туристам) не нашли, к чему придраться, и не выкинули из книги ни строчки, Я очень гордился собой, пока не осознал, что стал мишенью для собственных стрел, одержал пиррову победу. Пытаясь избежать сетей и капканов цензуры, я сам превратился в цензора, и, подчинившись правилам игры, приспосабливаясь к обстоятельствам, отдал дань церберам режима. Как и другие сторонники таких методов, я оправдывался тем, что граница между запрещенным и разрешенным не была слишком четкой: веяния времени, настойчивая работа некоторых писателей, изменения обстановки позволяли сдвинуться с мертвой точки, обратиться к запретным темам. Достичь скромных, но ободряющих результатов. И все-таки при этом мы вынуждены были наступать себе на горло, затыкать себе рот. Последствия такой порочной практики не замедлили сказаться: вынужденное согласие с существующим порядком, боязнь собственного мнения, предательский конформизм, усталость, творческое бесплодие. Писатель, смирившийся с цензурой, напрасно надеется сохранить свою индивидуальность, свое лицо — следы от шрамов не исчезают. Постепенно я пришел к мысли, что каждый должен заниматься своим делом: цензор — читать, а я — писать, ни на минуту не задумываясь о его существовании. За пять лет приспособленчества я вынужден был проглотить слишком много оскорблений, но, как сказал в подобных обстоятельствах мой друг Фернандо Клаудин, всему есть предел — оскорбления тоже приедаются. Мое решение раскрепостило меня, сняло камень с души, но вызвало смертельную ненависть в стане врагов: на меня обрушилась лавина брани и оскорблений, началась кампания травли, организованная Генеральным директором управления печати Адольфо Муньосом Алонсо. Все, что я напишу, в течение трех последующих лет будет запрещено в Испании до самой смерти Франко.
Многие правительства, правые и левые, запрещая книги и чиня литературе всевозможные препятствия, незаслуженно приписывают ей могущество, которым она вовсе не обладает, отчего у противников режима часто возникает абсурдная вера в то, что стихотворение, роман или пьеса (раз уж их запретили) могут изменить окружающую действительность, повлиять на ход событий. Такое предположение лишено оснований: литература не всегда находит путь к душам читателя, а если и находит, то путь этот долгий и трупный. Тем не менее один из товарищей по партии, вдохновленный успехом «Полей Нихара», пытался внушить мне перед моей поездкой в Альмерию, что книга «призвана пробудить сознание народных масс провинции». С наивным оптимизмом и восторженной верой в мои ораторские способности он убеждал меня посетить книжные лавки и библиотеки Альмерии и, не тратя время понапрасну, объяснить труженикам на ниве культуры, в чем состоит общественное звучание «Полей Нихара». Не разделяя его иллюзий, я все же заглянул в магазин, на витрине которого был неплохой выбор книг. Со смущением, овладевающим мной, когда речь заходит о моих произведениях, я поинтересовался, есть ли в продаже «Поля Нихара». Слова продавщицы в мгновение ока разрушили все воздушные замки. Удивленно подняв брови, она спросила: «Простите, какие поля?»
В том нелегком и тревожном пятьдесят девятом году, вернувшись из Альмерии, я стал свидетелем двух важных событий политической и культурной жизни — митинга, посвященного двадцатилетию со дня смерти Мачадо, и мирной национальной забастовки восемнадцатого июля, которая, по утверждению ее организаторов, должна была означать начало конца франкистской диктатуры.
В брошюре, посвященной годовщине митинга в Кольюре, Клод Куффон великодушно называет меня его вдохновителем: «Идею подал нам Хуан Гойтисоло, живший тогда в Париже. После успеха романа „Ловкость рук“, переведенного М. Э. Куандро, он сотрудничал в испанской секции издательства „Галлимар“. Мачадо был богом и совестью испанцев, символом эмигрантской поэзии сопротивления. Гойтисоло предложил мне свои план: создать почетный комитет, а затем отправиться в Кольюр, где встретятся две Испании». По правде говоря, это предложение исходило от товарищей по партии: в частности, друг и наставник Октавио Пельисы, Бенигно Родригес — маленький человек, носивший очки, поразительно некрасивый, но обаятельный и талантливый, — убедил меня, что необходимо отметить двадцатую годовщину смерти Мачадо, собрав у его могилы писателей и представителей антифранкистской интеллигенции, воздать почести поэту, поговорить о политическом и культурном значении его творчества. Ухватившись за эту идею, я с помощью Елены де ла Сушер организовал комитет, куда входили многие выдающиеся деятели культуры. Побывав у Марселя Батайона в Коллеж де Франс, я собрал также подписи Марселя Оклэра, Кассу, Мориака, Саррайля, Кено, Сартра, Симоны де Бовуар, Тцары и многих других, тогда как мои друзья отправились к Пикассо и Арагону.
Двадцатого февраля наша группа — более ста человек — села на вечерний поезд на вокзале «Аустерлиц». В Кольюре возле отеля «Кинтана» нас ожидали друзья, прибывшие из Мадрида, Барселоны, Женевы и других городов: Блас де Отеро, Хиль де Бьедма, Хосе Анхель Валенте, Костафреда, Барраль, Кастельет, Кабальеро Бональд, Сенильоса, мой брат Хосе Агустин… Процессия направилась к могиле поэта, усыпанной цветами. Несколько минут все хранили глубокое торжественное молчание, затем дон Пабло де Аскарате произнес несколько слов. Потом был обед, разговоры о Мачадо, об Испании, объятия, добрые пожелания, кто-то сделал фотографии на память. Вскоре толпа рассеялась, и мы вернулись в Париж.
А через три месяца, в конце мая, мы с Моникой уехали в Испанию. После международного коллоквиума писателей в Форменторе я пробыл несколько дней в Торренбо, где встретился с М. Э. Куандро, и девятого июня вернулся в Париж. В Барселоне я застал приготовления кзабастовке, которую организовывала КПИ с помощью, впрочем, чисто символической, других антифранкистских организаций. Атмосфера среди оппозиции была приподнятой, и я уехал из Испании с ощущением, что грядут важные перемены. В рабочих кварталах и даже в центре звучали призывы к забастовке, а выведенные на стенах огромные буквы «Р» [377] появлялись каждый день, несмотря на усилия полиции, превращавшей их в странные каракули, напоминавшие рисунки Миро. Разукрашенная таким образом, Барселона в те дни по праву могла бы называться столицей абстрактного искусства. Манифест, подписанный всеми силами оппозиции (кроме ИСРП, возглавляемой Льописом) — разосланный по почте, приклеенный к стенам домов, разбросанный ночью на улицах, — призывал протестовать против коррупции режима, его экономической политики, требовать повышения заработной платы, амнистии политических заключенных и эмигрантов, выхода Франко из правительства и новых свободных выборов. Луис и его друзья рьяно взялись за распространение манифеста: одна группа студентов разбрасывала листовки с крыши универмага «Агила», а другая, во главе с Рикардо Бофилем, повторяла их подвиги, взобравшись на памятник Колумбу в конце Рамблас. В то же время политические деятеля и писатели, ранее не проявлявшие симпатий к коммунистам, — Менендес Пидаль, Мараньон, Асорин и даже генерал Кинделан, командовавший во время войны франкистской авиацией, — присоединились к прошению об амнистии, направленному министру юстиции. Это прошение ходило тогда в Испании по рукам. Средства массовой информации хранили упорное молчание, но радио «Независимая Испания» передавало из Москвы страстные призывы Пасионарии. Волна протеста все ширилась, и полиция прибегла к испытанным «метопам убеждения»: вызванный в Мадрид под благовидным предлогом Хулио Серон, лидер Фронта народного освобождения, был арестован в аэропорту Барахас, жертвами облавы среди рабочих и интеллигенции стали многие члены КПИ, Фронта народного освобождения. Социалистического движения Каталонии. Газеты, словно опомнившись, истерично вопили о «попытке коммунистической революции», печатали материалы и фотографии тридцать шестого года, разоблачающие зверства и преступления «красных».
377
Первая буква испанского
слова «protesta» (протест).Сложная обстановка в Испании наконец привлекла внимание французской прессы. Хотя, вернувшись из Барселоны, я сразу предупредил своих друзей из «Экспресса» и «Франс-обсерватёр» о назревавших событиях, они отреагировали вяло и лениво: в Испании никогда ничего не происходит, лучше всего подождать. Поэтому я крайне удивился, когда накануне забастовки мне позвонила Флоранс Мальро и предложила поехать в Испанию в качестве корреспондента «Экспресса». Я сразу согласился и вылетел первым самолетом, однако мое пребывание в Мадриде и Барселоне продлилось всего три дня. В Париж я вернулся мрачный и подавленный, словно тореро после неудачи на корриде. Мой репортаж «„Р“ — лозунг протеста», подписанный псевдонимом Тома Ленуар, вскоре появился в печати со следующим пояснением: «Корреспондент журнала „Экспресс“ тайно побывал в Испании в день всеобщего протеста против диктатуры Франко». Оказавшись свидетелем очевидного провала забастовки — магазины, транспорт и заводы работали, как обычно, — я попытался проанализировать ход ее развития и причины неудачи.
Седьмого февраля Барраль позвонил из Барселоны в издательство «Галлимар» и сообщил Монике, что Луис внезапно заболел, став жертвой эпидемии, и находится в тяжелом состоянии. Мы сразу догадались, о какой «болезни» идет речь. Хотя это можно было предположить, новость поразила меня. Я сразу представил, что творится сейчас на улице Пабло Альковер, в постаревшем родительском доме, подумал об отце, деде и Эулалии, уничтоженных и раздавленных внезапной бедой. Меня вновь охватило чувство вины — ведь, находясь вдали от дома, я не мог помочь им, скрасить их мрачное опустошительное одиночество. Эти мысли жестоко терзали меня, мучили мою совесть. Я бросился на поиски Октавио Пельисы, чтобы через него связаться с товарищами по партии и получить хоть какие-нибудь сведения о событиях в Барселоне. Вскоре мне сообщили, что руководство КПИ еще не знает о причине арестов, ожидает сведений из верных источников и пока не может принять никаких мер. Тогда я начал действовать на свой страх и риск. Вместе с Моникой мы решили поместить в нескольких газетах и журналах материал о том, что испанский писатель, находящийся в оппозиции франкизму, автор романа «Окраины», который вскоре должен выйти по-французски в издательстве «Сёй», подвергнут аресту. Затем нужно было начать сбор подписей, как перед митингом в Кольюре, но на этот раз под письмом протеста. Я чувствовал, что только шум вокруг ареста или, еще лучше, международный скандал может спасти Луиса, а также арестованных вместе с ним Исидоро Балагера, художника Хоакина Паласуэлоса и других от длительного заключения. Мы с Моникой связались — по телефону и лично — со многими писателями и артистами, предложив им текст письма с протестом против ареста и требованием выполнить право на защиту, закрепленное в Хартии ООН. Письмо, через несколько дней опубликованное в газете «Монд», подписали Пикассо, Сартр, Мориак, Октавио Пас, Сенгор, Жене, Питер Брук, Габриэль Марсель, Маргерит Дюра, Бютор, Роб-Грийе, Кено, Клод Симон, Натали Саррот и многие другие. В Италии, благодаря помощи Витториии, нас поддержали Моравиа, Пазолини, Карло Леви и еще двадцать известных деятелей культуры. В Мексике Макс Ауб, Карлос Фуэнтес и участники «Испанского движения 1959 года» [378] также организовали митинги и сбор подписей. С помощью моих друзей из Каракаса и сотрудников журнала «Марча» мы получили свидетельства протеста многих писателей Венесуэлы и Аргентины.
378
Общество литераторов, организованное в Мексике в 1959 году, в которое входили испанские писатели-эмигранты и латиноамериканцы.
Хосе Агустин не мог сообщить о Луисе ничего утешительного: из префектуры полиции брата перевели в барселонскую тюрьму «Модело», а через несколько месяцев в Карабанчель [379] , поэтому родные теперь посещали его гораздо реже. Дома царило уныние: отец рассказывал всем версию событий sui generis [380] , непрестанно твердил о религиозности, правых взглядах и твердых устоях нашей семьи. Моя тетка изводила его бесчисленными упреками, он защищался как мог и настаивал на невиновности Луиса. Однажды отец позвонил мне в Париж и, явно волнуясь, рассказал о визите на Пабло Альковер инспектора полиции. Этот любезный и воспитанный господин утешил отца, объяснив, что дело Луиса могло бы решиться очень быстро, если бы его брат не поднимал за границей ненужный шум своими статьями и сбором подписей. Не имея большого опыта общения с диктаторским государством, я не знал тогда, что, усмиряя инакомыслящих, оно стремится избегать огласки и сохранять видимость благопристойности. И все же я чувствовал, что молчание — лучший пособник диктатуры и только громкое разоблачение может положить конец ее произволу. Звонок отца подтвердил эту мысль: если полиция пытается с его помощью утихомирить меня, значит, мои усилия не напрасны и нельзя сворачивать с выбранного пути. Я еще раз убедился в том, что наша борьба за освобождение Луиса приносит свои плоды, когда возглавляемая Эмилио Ромеро газета «Пуэбло» — орган так называемых «вертикальных» профсоюзов — выразила свое недовольство в двух статьях: «Мода на испанцев во Франции» (29.2.1960) и «Уловка» (15.3.1960).
379
Пригород Мадрида.
380
Своего рода, своеобразный (лат.).
Журналист, пожелавший остаться неизвестным, удивлялся, что французская пресса восхваляет начинающего автора романа «Окраины», и разоблачал сомнительный успех испанских писателей, которых переводят во Франции только потому, что их творчество, лишенное художественной ценности, свидетельствует об «оппозиции сегодняшней Испании». Затем, недвусмысленно намекая на меня, автор продолжал: «Существует даже специальная таможня, пропускающая во Францию только литературу подобного рода, а строгий таможенник носит ту же фамилию, что и начинающий литератор, превознесенный до небес французской критикой». Через две недели, отвечая на короткую заметку, помещенную по моей просьбе на страницах «Экспресса», журналист из «Пуэбло» вновь вернулся к теме. Удивляясь, что наша фамилия так часто мелькает во французских газетах, он писал: «Почему же пресса некоторых стран так благоволит к литераторам, чьи творения не пользуются особой популярностью в книжных лавках? Ответ прост: политическая деятельность этих „писателей“ весьма „популярна“ в полицейских участках». Двадцать четвертого марта я ответил на обвинения газеты Эмилио Ромеро статьей в защиту реализма в нашей литературе, которая, как мне теперь кажется, шла по единственно верному пути. В этой статье, опубликованной в одном парижском еженедельнике, а затем в Мехико, под вызывающим заголовком «Реализм испанских романистов раздражает инквизиторов Франсиско Франко», я писал: «В обществе, где социальные отношения абсурдны, реализм — насущная необходимость. Встав рано утром, испанский интеллигент продолжает видеть сны: насильственно лишенный всякого представления о времени, в котором он живет, испанец чувствует себя пришельцем с другой планеты, случайно попавшим в свою страну. Вокруг него — только пустота, и он, как может, пытается заполнить ее. Для испанских писателей бегство в реальность — единственное спасение». Через четыре дня после публикации этой необычной полемики — впоследствии изданной Ромеро отдельной брошюрой на французском языке, чтобы исправить ошибки «Экспресса» за счет профсоюзных фондов, — мы с Моникой отправились в Испанию, в Форментор, где должен был состояться Второй международный коллоквиум писателей.
Приехав в Барселону после коллоквиума, мы провели вечер в моем любимом ресторане «Космос», а затем долго гуляли по Рамблас. Наконец блудный сын, смущенный и виноватый, появился на пороге родного дома на улице Пабло Альковер. Последнее несчастье — арест Луиса — еще больше состарило дом и его обитателей. Увидев трех старых, измученных людей, я почувствовал тоску и тревогу. Отец постоянно твердил, что коммунисты обманули Луиса, запутали его, дед молчал. Эулалия, замкнувшись в себе, теребила замшевое пальто — подарок Моники. Еще до отъезда из Парижа я решил задержаться в Испании на несколько недель, посетить Луиса в тюрьме, сделать все возможное для его освобождения, а затем отправиться в Андалусию вместе с Симоной де Бовуар. Восьмого мая я проводил Монику в аэропорт и, проведя мучительную бессонную ночь дома, поспешил в Мадрид, где через три дня должен был встретиться с Флоранс Мальро. Помню посещение тюрьмы в Карабанчеле: очередь родственников, ожидающих свидания с заключенными, в которой я встретил жену Габриэля Селайи с передачей для ее брата, а также мать Луиса и Хавьера Соланы. Помню и свидание с братом — две металлические решетки, его спокойное, но сильно осунувшееся после голодовки лицо, ощущение бессилия, открывшейся пустоты, когда прозвенел звонок и заключенных увели в камеры. Двадцать восьмого мая, когда я вновь собирался в Карабанчель, пришло счастливое известие об освобождении Луиса. Чтобы не показать, что именно заграничная кампания протеста вынудила власти освободить его, из тюрьмы были выпущены еще несколько человек — в их числе Исидоро Балагер, — тогда как другие заключенные, которым предъявляли такие же обвинения, провели в тюрьме месяцы и даже годы. Это лишний раз подтверждает, что молчание — главный пособник произвола и гнета диктатур.