Избранное
Шрифт:
Чего только не бывает на свете. За такими созвучиями, уж наверно, скрывается какой-то смысл.
Написать бы (может быть, в семейных банях) книжечку стихов, где заголовки были бы каждый раз длиннее самого стихотворения.
Будапешт. Западный вокзал; слякоть и дождь. Грязноватый, подвыпивший и вообще крайне несимпатичный проходимец выступает в роли непрошеного носильщика, ему дают понять, что. услуги его нежелательны, и все же он ухитряется вырвать у кого-то чемодан и запихать его в багажник, но никто не обращает внимания на его дрожащую, протянутую в машину руку. Я твердо решил не принимать его помощи, и Габор, судя по всему, тоже, но Эльга позволяет погрузить свою продуктовую сумку и, влезая в машину, сует ему что-то. «Да ну, — отвечает она на мой безмолвный упрек и удивление, — о чем тут говорить, это же гроши». И добавляет успокоительно, не дав мне разворчаться: «Разве ты не видел, ему необходимо сейчас же выпить, а не хватает трех-четырех форинтов на бутылку, вот он и таскал чемоданы, теперь он счастлив!» «Тоже мне счастье», — говорю я раздраженно, и Эльга отвечает: «Счастье есть счастье, и к морали оно не имеет никакого отношения, уж скорее к своду законов, и то, что для тебя — новая книга, для него сегодня вечером — бутылка вина». Я фыркаю сердито, Габор, как обычно, усмехается про себя, а Эльга, мотнув в мою сторону головой, говорит:
Очаровательными эти гостиницы, построенные на «рубеже веков», делает их сходство с пещерой Сезама. Во многом они являют ей прямую противоположность (например, они выступают из каменного окружения, вместо того чтобы сливаться с ним, а вход, вместо того чтобы скрыть, только подчеркивает это); и тем не менее они относятся к миру Али-Бабы и Синдбада. В гостиницах «Дунай-Континенталь», «Штадт-Берлин» или в «Хилтон-Гаване» подобная мысль не пришла бы в голову, от сказки они далеки, зато напоминают полностью автоматизированные птицефабрики. То, что может действовать только так, как оно действует, и не иначе, — не сказка; здесь же мы в царстве волшебства и охотно миримся с некоторыми лишениями — с комнатой без удобств на первую неделю (в интеротелях таких нет).
«Астория»: на конторке администратора все телефоны разного цвета (красный, зеленый, коричневый, белый); перед кабинетом директора Кентавр в натуральную величину сражается с Лапифом [22] , а позади них, среди мрамора и лепнины, директор пишет сюрреалистические стихи. Мои хозяева — венгерский Пен-клуб — не могли облюбовать для меня пристанища лучше этого.
А стенной шкаф в моей комнате — целый покой, созданный по эскизу Франкенштейна Шелли или Голема Мейринка [23] , — дубовая темница, гробница Еноха, жилище Голиафа [24] , три метра в высоту, два метра в ширину, метр в глубину, без полок, а поперек этого ящика — палка в руку толщиной и задвижка, как на седьмой двери у Синей Бороды. Но эта задвижка внутри, а не снаружи, и тот, кто знал бы для ее тайны «Сезам, отворись», пережил бы тысяча вторую ночь.
22
Кентавры — в греческой мифологии полулюди-полукони; лапифы — мифическое племя, постоянно враждовавшее с кентаврами.
23
Шелли, Мэри (1797–1851) — английская писательница; Франкенштейн-чудовище, персонаж из ее романа «Франкенштейн, или Современный Прометей», живое существо, созданное волшебным путем. Мейринк, Густав (1868–1932) — немецкий прозаик, драматург, переводчик, автор романов о таинственном и нереальном. В одном из них действует Голем — искусственно созданный гигант. Франкенштейн и Голем — нарицательные имена для созданий, вызванных к жизни человеком, но вырвавшихся из-под его власти.
24
Енох и Голиаф — библейские персонажи.
Габор ждет. Я хочу съесть еще тарелку ухи, только острой, как следует наперченной, а значит, не здесь, в ресторане, и Габор начинает восторженно перечислять кабаки, но когда я в добавление к прочим своим желаниям вставляю: «И горячая, понимаешь, уха должна быть по-настоящему горячая, а не теплая, прямо с плиты на стол», он озабоченно морщит лоб. «И как только можете вы есть такую вредную пищу, ведь так все внутренности сожжешь», — говорит он.
Можно высказать сотни доводов «за» венгерскую кухню, и первый из них: она вкусна. И четыре «против»: слишком мало овощей, все готовится исключительно на свином сале, все едва тепловатое — и решающий: она слишком вкусна.
Знаменитый охотничий ресторан переполнен; мы могли бы занять два места за столиком на четверых, однако здесь считается бестактным мешать паре или собеседникам. Желание провести вечер вдвоем безо всяких помех определяет готовность предоставить подобное право и другим, этому обычаю отдают дань даже мои соотечественники… Разумеется, здесь еще не хватает жилья, а ресторанов очень много. Но в этом обычае проявляется также и иное отношение к жизни. Жизнь здесь более открытая и в то же время более обособленная, чем в Берлине или Эрфурте, там одно исключает другое, а здесь одна противоположность обусловливает другую. Здесь в ресторане и кафе люди не спешат и могут себе это позволить — официант не требует все новых заказов, ожидающие ждут без толкотни и воркотни, а кто, как мы, действительно голоден или торопится, может пройти несколько шагов дальше. И уже в соседнем ресторане есть места, много мест. Мы почти одни в обеденном зале. Восемь столов, а заняты только два. Приносят уху, специально приготовленную по заказу Габора уху. («Где, — взволнованно спросит завтра Эльга, — настоящая уха? Острая? Горячая? В Пеште? Невероятно». И будет права, потому что мы в Буде.) Итак, приносят уху в дымящемся адском котле, но, несмотря на всю остроту, она не жжет нёба и не притупляет вкуса. Карп упругий, белый как снег, не рыхлый, не разваренный, но все-таки мягкий, а на вкус такой, будто всю жизнь питался одними орехами, и правящий в зале метрдотель возвещает тоном, не допускающим возражения: «А потом, господа, вам подадут ушки с творожком в горшочке, я уже заказал их на кухне!» Наверху сумеречно и — бальзам для души — нет оркестра, потому что внизу, несколькими ступенями ниже, играют в карты. Хорошо освещенный, большой, почти квадратный зал безо всяких украшений, белые деревянные столы; яркий свет под зелеными абажурами; играют сосредоточенно, тихо. Никаких прибауток, никаких споров, глазеющие болельщики молчат, женщин почти нет. Пьют мало; играют, разумеется, на деньги, разумеется, азартно и, разумеется, не в азартные игры: преферанс, тарок, марьяж, шестьдесят шесть. Тихо позванивают монеты, сложенные горкой перед каждым игроком, молчат болельщики, бесшумно движутся кельнеры; за одним из столов очень красивая девушка-талисман завороженно смотрит на сброшенные карты.
На обратном пути моросит дождь, фонари, отражаясь в Дунае, расплываются большими дрожащими пестрыми пятнами: под дождем расцветают цветы, огромные цветы заполняют Дунай, цветущая серая вода под черным холмом, посреди которого стоит ярко освещенный святой Геллерт [25] , ревностный покровитель Будапешта.
Габор говорит, что программу на три недели мы составим завтра. Программа венгерского Пен-клуба, как я знаю по прошлому, будет гуманной, а что касается меня, то у меня вообще нет программы. Собираюсь написать книжечку путевых заметок, свободную, пеструю, не ограниченную Венгрией, нечто вроде подробного дневника, а в него я и так записываю каждый
вечер. С переводами Фюшта [26] я давно справился: «Прометей» написан на четверть, несколько подстрочников поздних стихов Йожефа [27] лежат у меня в чемодане и, как всегда, — венгерская грамматика и учебник венгерского языка. Моя мечта — покой, дремота, лень, ничегонеделанье, шатание по городу, букинистические магазины — словом, отпуск; наверно, и здесь я не выдержу больше трех дней, но и это будет хорошо…25
Святой Геллерт — епископ, внедрявший христианство в Венгрии, канонизированный католической церковью.
26
Фюшт, Милан (1888–1967) — венгерский писатель, прозаик, поэт, один из создателей венгерского свободного стиха.
27
Йожеф, Аттила (1905–1937) — выдающийся венгерский поэт. В его поздних стихах, вошедших в сборник «Очень больно» (1936), который был опубликован в Венгрии в годы фашистского режима Хорти, звучат мотивы глубочайшего отчаяния и мужественного протеста.
Еще один взгляд в стенной шкаф: не сидит ли там Казим или сам Марджанах [28] . Блестит задвижка. И внизу в глубине что-то шебаршит: мышь.
И наконец — спать.
Я здесь в третий раз, но все равно: первые же шаги от дома — шаги по совсем чужому городу. Впрочем, он уже не совсем чужой, я знаю главные улицы и маршруты транспорта, с грехом пополам могу объясниться, разгадать вывески и афиши, меню в витринах, понимаю отдельные слова и обиходные выражения, но тем не менее и звучание этого языка, и написание его, несмотря на латинский алфавит, столь последовательно иные, чем у нас, что начинаешь понимать беспомощных иммигрантов: всматриваешься, чтоб увидеть хоть одну понятную строку, вслушиваешься, чтоб услышать хоть один знакомый звук; и вдруг — знакомые звуки, хорошо понятная строка, но понятная только потому, что позавчера ты ее уже читал, и сломя голову кидаешься в неизвестное.
28
Казим и Марджанах — персонажи восточных сказок.
Двое пожилых господ в серебряных сединах и в мехах, внезапно теряя свою важность, приветствуют друг друга с противоположных сторон улицы громким воплем «Сервус!», их яростно вскинутые вверх руки над расплывшимися в улыбке лицами мгновенно уничтожают современность: два всадника-гунна встретились в пустынной степи.
«То, что ты видишь, всего-навсего поверхность». Разумеется, но разве я могу увидеть что-нибудь другое? Важна сама готовность воспринять внешнюю сторону, понять, что за ней скрывается суть. Если вглядываться в эту поверхность, она укажет нам многое в сути, если задуматься о ней — почти все. Даже поверхность, за которой скрывается фикция, позволяет сделать некоторые выводы. В прошлом году в Хортобадьской степи: парни в кожаных куртках и джинсах пили пиво и колу, как только им подали знак, они отвели в сторону мотоциклы, переоделись в костюмы венгерских пастухов, встали в позы, необходимые, чтобы исполнить народный танец, как его изображают в оперетте, которую туристы из Невады почитали подлинной Венгрией. Мне рассказывали, что здесь можно порой встретить и «разбойников»: мрачные всадники окружают автобус, помахивая ножами, угрожают туристам грабежом и насилием, они уже тянутся за бумажниками и драгоценностями, но, к счастью, соглашаются на выкуп и в конце концов, подымая клубы пыли, уносятся прочь по полям, по долам в мотели; где звучит бит-музыка, к алчным кассам бюро путешествий… Привычное равнодушие парней свидетельствует, что нагрузка у них большая, а заработок маленький. Я отчетливо представил себе лица заморских туристов, но еще явственнее я видел в глазах рассказчика вспыхивающее, как молния, желание однажды действительно сыграть ту роль, которую приходится только играть.
Не надо впадать в высокомерие: разве при первом приезде в Венгрию не показывали тебе цыганского великолепия, и разве не сидел ты, очарованный, в прокуренных пронзительных сумерках корчмы и не предавался мечтам в сиянии заката (и чтобы насладиться этим счастьем, тебе не пришлось куда-то ехать и тащить на себе чемоданы).
Перекресток. На красный свет бежит молодой человек, он хочет вскочить на ходу в тронувшийся трамвай, а полицейский-регулировщик с интересом наблюдает — успеет или нет.
В субботу перед булочной очередь за свежим хлебом — единственная очередь, которую можно тут увидеть. «Да, по субботам дома всегда не хватает хлеба, — объясняет мне Габор, — все забывают, что за субботой неотвратимо следует воскресенье, когда хлеба не пекут». Хлеб весь без исключения пшеничный, если такой хлеб нарезать, он не черствеет несколько дней. Его продают на вес — по кило или по полкило, — отсекая от больших круглых хлебов, и куски выбирают, как мясное филе: «Нет, не этот, пожалуйста, вон тот, нет-нет, тот, что сзади, вот, вот этот, и еще вон тот, с краю, справа!» Иногда хозяйка покупает целый каравай и тащит его под мышкой, как носят здесь детей. А кроме того, еще множество булочной мелочи: витая сдоба, плетенки, кренделя, плюшки, палочки, сладкие, соленые, с маком, с тмином, но всегда хлеб из белой муки, очень белый, очень крутой, очень вредный для здоровья, очень пышный. «Должен быть и черный хлеб, — говорит Габор, — только нужно знать где». Но сам он не знает, наверное, в какой-нибудь специальной булочной.
На каждом углу, на каждой площади — повсюду цветы, уйма цветов. Нет ни одного квартала без цветочной лавки, а между ними — лотки цветочниц: ведра гвоздик, ведра гладиолусов, ведра ромашек, ведра астр, плошки с анютиными глазками, стаканы с фиалками, кружки с герберой, корзины бессмертников, хризантем; на стенах — сережки, ветки каштанов и терновника, виноградные лозы и дубовые ветви, камыш; на влажных платках груды роз всех оттенков, самые дешевые — по пять, самые дорогие — по двадцать форинтов штука; вечером цветочницы с корзинами заходят в кафе, и если тебе хочется купить цветы в три часа ночи, ты всегда найдешь, где это сделать. Слово «галантный» здесь сохраняет весь свой смысл: здесь дарят цветы, льстят, говорят комплименты и целуют ручки, и никакую лесть нельзя пересластить так, чтоб она пришлась не по вкусу. Разумеется, этот культ женщины указывает на прочное господство мужчины, неприкрыто отражающееся в языке. После свадьбы женщина теряет не только свою девичью фамилию, но и имя: фрейлейн Руже Полгар (или скажем, следуя принятому в языке порядку: фрейлейн Полгар Руже), выйдя замуж за господина Сабо Яноша, становится не госпожой Сабо Руже, но Сабо Яношне, то есть «Шнейдер Ганс госпожа». Единственное, что ей остается, — ее ласкательное прозвище, которое ей тоже обычно дает жених: Рики, Фифи, Тути, Таки, Тики, Флоки, Мини, Лили, Шушу, Зузу, Кики.