Избранное
Шрифт:
— Юность права в своих мечтаниях, — сказала она. — Зря только они так стараются их воплотить. Я слишком рано вышла замуж.
Она раздраженно позвонила и попросила горничную подать чай с печеньем, а заодно, если ее не затруднит, пригласить в гостиную мисс Канг и синьора Полличе.
— Я не выспалась. Девчонкой, в Кью, чтобы заснуть, я представляла ботанический сад, сырые и темные теплицы с лилиями и священный лотос, дремлющий в теплой заводи. Как-то ночью я сочинила глупые стишки:
Кью-Гарденз нынче — зоосад, ТамАга, вот и они!
Улыбаясь, вошла прелестная и горделивая племянница. Лоб ее был по-девически перехвачен бледно-зеленой лентой, волосы ниспадали к бедрам, и красоту ее портило лишь очевидное сознание, что ее ничем не испортить.
— Лалидж! — Ана царственно повела рукой. Девушка последовала милостивому приглашению и уселась рядом с ней. — Но где же синьор Полличе? Ты сегодня прямо сияешь, Лалидж! Наверно, не без причины?
— Мистер Полличе звонит в Милан.
— В Милан? Почему в Милан?
Девушка хитровато усмехнулась и пожала плечами.
— Урок прошел хорошо? Играла ты, конечно, великолепно?
— Я играла очень хорошо, — возвестила та с уверенностью, обрадовав Ану и разъярив меня.
— Это чарующая музыка. Маленькая серенада на сон грядущий. Ты знаешь, что курфюрст саксонский заказал Баху для себя успокоительную ночную музыку? И одарил его золотой чашей, полной золотых монет?
Девушка кивнула, но — поскольку ей это наверняка было неизвестно — промолчала. Я почувствовал, и Ана, видимо, тоже, какую-то напряженность.
— Синьор Полличе был тобой доволен?
Лалидж опустила голову и покосилась на двоюродную бабушку еще хитрее, к моей пущей тревоге.
— Он был оченьдоволен мною! — хихикнула она.
— Ты, кажется, в этом совершенно уверена. Он что, похвалил тебя?
Губы ее задрожали, плечи затряслись, она закинула голову и безудержно, визгливо расхохоталась.
— Почему ты смеешься? — спросила Ана сдержанным тоном, не предвещавшим, как я знал, ничего доброго.
Ответ был беспечный, ликующий, безжалостный:
— Старикан поцеловал меня! Он полез ко мне целоваться! Да ему не меньше сорока!
Голова Аны медленно поникла.
— Ты расстроилась? — тихо спросила она.
Лалидж выговорила брезгливое «Не-е-ет!» по-заокеански протяжно и гнусаво, точно мяукнула.
— Я просто отделала старого идиота на все корки. Ну, ты представляешь? Поцеловать меня! Меня! Он умолял тебе не говорить.
Лицо, только что казавшееся мне нерушимо прекрасным, сморщилось, а голос стал еще тише.
— В таком случае, Лалидж, почему же ты сказала?
— Ну, я не удержалась. Он такой старый! Такой глупый! Видела бы ты, как он ползал на брюхе!
Тут вошла горничная:
мистер Полличе велел кланяться, он спешит.— Попросите его заглянуть сюда на минутку, Молли.
Я хотел было встать и уйти, но ее «Очень прошу» прозвучало повелительно. Мы сидели втроем в молчаливом ожидании; кажется, даже девице стало не по себе. Лука вошел, положил на стул скрипку, поверх нее шляпу и оглядел всех нас троих исподлобья.
— Вы сядьте, Лука, — потребовала она. Потом — пожалуйста, скажите по правде, Лука. Это верно — то, что мне сейчас рассказала моя внучка?
Он развел руками и кивнул с печальным вздохом.
— Но, бога ради, как вы могли?
Что за чудесный малый, подумал я, глядя, как он повернулся к окну и грустно-насмешливо созерцает закат, голые березы и человеческую глупость.
— Это такая милая пьеска, — задумчиво сказал он. — А она ее так страшно уродовала! И лучше играть никогда не будет. Мне ее стало жалко. Очень жалко. Это был moment de tendresse [25] . Словно она моя дочка-малышка и писает на пол.
25
Прилив нежности (франц.).
Ана судорожно вздохнула, и я перевел на нее глаза. Ее распирала безысходная ярость — ярость оттого, что жизни свет иссяк, ярость старухи, бьющейся о дверь тюремной камеры. Мне издавна был памятен этот собачий оскал, этот оголтелый гнев.
— Так что же, пусть теперь весь Дублин потешается над нами? Над вами — раз вы такая тряпка! Надо мной, старой дурой, возмечтавшей о собственном квартете! Над этой девчонкой, которая все изгадила! Вы будто не знаете, что в этом городе один шепоток — и вас берут на просвет, разглядывают, точно в гробу, и радостно заливаются убийственным смехом?
Лука сделал умоляющий жест.
— Но как об этом узнают?
— Идиот! Наша деточка сможет целый месяц потешать общество таким рассказом. И не преминет! — Она повернулась к Лалидж: та неприступно охорашивалась. Ана снова обрела вежливость и выдержку. — Лалидж. У нас пять часов вечера. В Бостоне утро. Я сейчас же позвоню в Бостон и разобъясню твоей матери, что тебе, увы, до смерти наскучил Дублин, что ты непременно хочешь быть дома ко Дню Благодарения и что я достану тебе билет на завтрашний самолет отсюда или из Лондона: словом, ступай, пожалуйста, к себе и укладывайся.
Девица была, иначе не скажешь, попросту огорошена. Она ужаснулась так, словно в ее белокурую головку вцепился нетопырь или, еще того хуже, гадкая, скользкая морская тварь, — и буквально возопила:
— Но, тетя Ана, мы же завтра у Саллинзов, а в пятницу вечером танцы у Картона, и я обещала Джонатану Гэнли…
— Сделай одолжение, иди укладывайся! — распорядилась бабушка. Та сверкнула на нее глазами, но встретила такой взгляд, что потупилась. Луке было сказано:
— Оговоренную сумму вы, конечно, получите полностью, и я оплачиваю самолет куда вам вздумается: в Рим, в Питтсбург, в Милан, в Нью-Йорк. Жаль, что у нас с вами ничего не вышло, но вольно вам было делать меня посмешищем для всего Дублина. Спасибо вам за все, Лука. Мы приятно помечтали.