Избранное
Шрифт:
— Слушайте! Мне в высшей степени наплевать, какие гадости про меня говорят, но мне необходимознать, кто это написал. Если я не обнаружу автора, я буду до конца жизни своих лучших друзей подозревать.
— Ну что ж, — сказал я, допивая свой стакан и вставая. — Ни пуха вам, ни пера!
Пару дней спустя я увидел его на О’Коннел-стрит. Он двигался мне навстречу, сияя радужной улыбкой.
— Я напал на след! — закричал он еще издали. — Чутье меня не подведет… — Он затараторил, и я успел сообразить, о чем идет речь, пока он объяснял мне, что ему удалось заколотить дружбу с девицей из редакции «Сан». — Никто из тех, кого я подозревал, неповинен в этом. Знаете, кто,
— Бог его знает. Да по мне, хоть бы вы сами.
Он бурно расхохотался:
— Вот это была б реклама, если бы я мог объявить себя автором! — Но тут же взгляд его посуровел. — А ведь они вполне способны сказать, что это я. Если бы рассчитывали, что им поверят. Нет! — Он схватил меня за руку. — Это женщина написала. И как я сразу не догадался по словарному составу!
— Кто же она?
— Не знаю, — грустно признался он.
— Так что же вы говорите…
— Мне это во сне приснилось. Я так и вижу ее длинную, узкую костлявую руку, сжимающую карандаш, которая высовывается из-за красной занавески. И золотой браслет на запястье запомнил.
— А вы не отдернули занавеску, чтобы посмотреть, кто там?
— Уж я дергал, дергал, — горячо заверил он меня. — Господи, да я всю ночь напролет только тем и занимался.
— Видно, занавес был железный, — с горечью предположил я. — Бросьте вы это дело, Айк, а то еще свихнетесь.
Он вцепился обеими руками в поля шляпы и нахлобучил ее на глаза, словно устраняясь от мира.
— И свихнусь! — заорал он так громко, что прохожие стали оборачиваться. — Да, я спячу, рехнусь, тронусь рассудком, если не узнаю, кто написал этот гнусный пасквиль!
— Послушайте, — взмолился я. — Ну какое это может иметь значение? Никто, кроме вас, об этом и не помнит. Дело прошлое, и не о чем больше говорить. Ну и потом, даже если вы вдруг выясните, кто написал статью, что вы сможете предпринять?
Он сложил руки на груди и посмотрел вдоль О’Коннел-стрит — так Наполеон обозревал Атлантический океан с острова Святой Елены.
— Я бы написал на него эпиграмму. О, я б из него котлету сделал, места живого б не оставил. Если уж на то пошло, — он подмигнул мне, — я это уже сделал. На днях сел вечером и сочинил десять эпиграмм на десять человек, которые, на мой взгляд, могли бы написать ту статью. А может, я возьму да и опубликую их все скопом, а если кто примет какую-нибудь на свой счет, что ж, на здоровье!
И прежде чем я смог остановить его, он успел громовым голосом продекламировать четыре ядовитых четверостишия об «Ирландских бардах и горе-критиках». Я взял его за руку.
— Айк, вместо одного врага, вы наживете десять. Зайдем-ка лучше в бар. Позвольте мне поговорить с вами, как отец с сыном.
Мы вошли в бар «Муни», и я по меньшей мере полчаса убеждал его. Я сказал, что никому из пишущих этого не миновать. Сказал, что человеку недостаточно толстокожему и думать нечего жить в маленьких странах вроде нашей. Сказал, что важен для человека только его труд. Да простит меня бог, но я заверил его, что «Роль ирландской лошади в истории Ирландии» написана мастерски и что вот это и есть самое главное. Развивая эту тему дальше, я вывел стройную теорию, что из всего можно извлечь выгоду: вместо того чтобы горевать из-за дурацкой статьи, сказал я, пошел бы он лучше домой и написал бы юмористический рассказик об этом для «Даблин опинион», нет сомнения, он сумеет написать его отлично. Понемногу я создал новый образ — Дигнам solus contra mundum [76] . Он соглашался с каждым моим словом. Мы расстались сердечно. Он был в превосходном настроении.
76
Один против
всего света (лат.).Три дня спустя я встретил его снова. Он приближался ко мне широкими шагами, улыбаясь во весь рот. Еще издалека он взревел, как судовая сирена, приветствующая встречный пароход.
— Я выяснил, кто этот мерзавец! Малвени! Мой приятель прямо обвинил его, и он не стал отпираться.
— Отлично! Значит, вы теперь удовлетворены?
— Да. Теперь мне наплевать. Господи, да у этого типа мозги находятся в месте, на котором сидят. Разве может его писанина кого-нибудь обидеть!
— Да и вообще все это дело выеденного яйца не стоит.
— Вот именно.
— Великолепно! Значит, все прошло.
— Прошло и быльем поросло.
— Ну и прекрасно!
— Я открыточку ему послал. Чудо, а не открытка.
— Не может быть!
— А вот представьте! — Он хихикнул. — Послал! И написал на ней как раз то, что только что вам сказал: «У тебя что в голове, что в заду — все едино!» Отправил без конверта. Хулиганский поступок! — Он так и сиял. — Просто возмутительный!
И разразился хохотом.
— И подписались?
— Нет. Нашли дурака! Пусть-ка голову поломает. Это ему только на пользу пойдет. А что? Правда! В глубине души он вовсе неплохой парень.
И пошел дальше вприпрыжку, счастливый, как ребенок. Я пошел к «Муни». Там у стойки сидел Малвени, посасывая пустую трубку и глядя перед собой. Кустистые брови его казались чернее ночи. Я хотел было дать задний ход, но он заметил маневр и окликнул меня. Рука его нащупывала нагрудный карман.
— Я вот получил непонятнейшее послание, — сказал он хмуро.
Я не слышал, что он говорил еще. Ясно было одно — эти люди неисправимы. Ясно, что все, что я мог разумного сделать, — это вывести их всех в сатирическом рассказе. Вот только найдется ли издатель, который согласится опубликовать его без подписи.
ПЛЕТЕНОЕ КРЕСЛО
Каждую осень мне вспоминается плетеное кресло, которое, лишившись сиденья, много лет томилось на чердаке дома, где промелькнуло мое детство.
Кресло это для меня неразрывно связано с огромным мешком — его каждый октябрь возчик со стуком сбрасывал на пол в кухне. Я тогда был совсем крохой, и мешок доставал мне до лба. Он прибывал «из деревни» — так сказать, дипломатический представитель полей в городе. От него пахло пылью и яблоками. Верхняя его половина бугрилась картошкой, а нижняя — под прокладкой из сена — бугрилась яблоками. Мать при его появлении всегда радовалась и чуть-чуть грустила — ведь мешок присылали с ее родной фермы. Она вся сияла гордостью, потому что у нее была, по ее выражению, «опора», нечто куда более исконное и непреходящее, чем городские улицы. Но тут горло ей сжимала тоска от воспоминаний — от такого знакомого запаха сена и картошки и яблок из сада за домом. Отец тоже был родом с фермы и тоже радовался этим дарам земли. И когда они вместе наклонялись над мешком в кухне посреди шумного города, к ним возвращалось все то, из чего слагалась их молодость. Они улыбались, смеялись, сыпали словами, каких весь остальной год не употребляли, — словами, для меня полными волшебства: поздний сев, клевера, заливной луг, удобрения, межи, клубни. И еще названия сортов картофеля, ну точь-в-точь названия полков: «Британский королевский» или «Знамя Аррана» — так, во всяком случае, казалось мне. А мои родители в эти минуты вновь становились юной парочкой. Когда они наклонялись над мешком, словно согревая об него руки, они были безмерно счастливы, полны нежности, снова влюблены друг в друга. А я считал их ужасно старыми. Теперь, оглядываясь на прошлое, я полагаю, что им было тогда не больше сорока двух, сорока трех лет.