Избранное
Шрифт:
Но Боргман, Дерюгин и Башилов — это все было одно и то же; он знал, как с ними говорить и что отвечать на их возражения. Будут и другие люди — например, Осипов или Репин. Он представил себе Репина — рыжего, с некрасивым, умным лицом, с медленной, запинающейся речью. Будут девицы. Впрочем, девицы, кроме Таньки Эвальд, будут молчать, а Танька невпопад приводить цитаты из Маркса. Главное — Репин.
И, думая, о чем будет говорить Репин, Трубачевский пошел в чайную, помещавшуюся в одной из маленьких аудиторий, взял чаю и пирожок. Девица за прилавком, которую весь университет называл Наденькой, ласково встретила его и положила в стакан три чайные
И точно, чайная была полна. Даже на окнах сидели со стаканом в одной руке, с булочкой в другой. Трубачевский с трудом нашел свободное место.
Знакомая студентка задумчиво ела за соседним столиком винегрет. Он сравнил ее с Машенькой, и студентка так проиграла от этого сравнения, что ему захотелось ее утешить.
— Срезались? — с участием спросил он.
Не переставая жевать, она молча серьезно кивнула.
— По какому?
— У Золотаревского, по истмату.
И она рассказала, что Золотаревский все время молчал, а потом спросил: «Это все, что вы знаете?» — и прогнал.
— Подумайте, второй раз! А у меня за первый курс минимума не хватает.
Большое, сиротливое ухо торчало из-под вязаной шапки, нос был большой, унылый. У Машеньки совершенно не такой нос, а ухо узенькое — он один раз видел.
— У вас есть какая-нибудь подруга, вроде вас (он чуть не добавил: «С такими же ушами и носом»), которая уже получила зачет по истмату?
— Есть.
— Ну вот вы ее вместо себя и пошлите. Ведь Золотаревский слепой. У нас Башилов за троих сдал…
Маленький, лопоухий Климов, которому Трубачевский вот уже месяца два как обещал статью для стенной газеты, стоял в очереди за чаем и улыбался ему. Трубачевский хотел удрать, но было уже поздно.
Он помахал Климову и поднял вверх два пальца.
— Климов, и для меня!
— Ладно.
Девица ушла, он занял для Климова место.
Два дюжих служителя внесли наконец огромный самовар, и Наденька, кокетливо кося, принялась разливать чай. Климов принес два стакана.
— Садись и слушай, — сказал он, хотя Трубачевский сидел и слушал. — Мы с Боргманом статью написали. Такой штурм ле дранг, черт знает.
Климов говорил «штурм ле дранг», «перпетуум нобеле», «де мортиус аут бене, аут михиль» и т. д. — и славился на факультете своей рассеянностью. Все его любили, особенно девушки.
— Ну, читай! Большая?
— Маленькая, — быстро ответил Климов и стал читать — «Как известно, на факультете языка и материальной культуры читаются любые курсы, начиная с эпиграфики, которой занимался еще сам Аристотель, и кончая биологией…»
— Постой! Как эпиграфикой? Во-первых — Аристотель никогда не занимался эпиграфикой, во-вторых — у нас такого предмета нет.
— Ну, давай что-нибудь другое.
— Куроводством, — серьезно предложил Трубачевский.
Климов покатился со смеху.
— «В программе этнографического отделения, — продолжал он, — еще видны остатки прежнего историко-филологического факультета. Зато в отделении истории материальной культуры уже просто ничего не видно. Должно быть, первоначальная мысль талантливого создателя этого отделения…»
— Это не ты писал, а Боргман. Узнаю стиль.
— Честное слово, я, — улыбаясь и нисколько не скрывая, что врет, сказал Климов.
Он вытащил из кармана две булочки, которые
купил вместе с чаем и забыл съесть, и предложил одну Трубачевскому. Булочка была облеплена крошками табака из кармана, но Трубачевский подумал немного и съел.— Что касается студентов, — прожевывая и заранее улыбаясь, продолжал Климов, — то их следует разделить на несколько групп. Первую и самую многочисленную составляют так называемые «плавающие и путешествующие», то есть молодые люди, сбежавшие с других факультетов по той причине, что одни не могли усвоить первоначальных основ анатомии, другие — математики или географии. На второе место…
Он продолжал читать, но Трубачевский уже не слушал.
— Климов, — сказал он вдруг, воспользовавшись тем, что приятель, увлекшись булочкой, на минуту оставил статью, — ты когда-нибудь был влюблен?
Климов перестал жевать.
— Надо обрасти шерстью, — с добродушным презрением сказал он, — чтобы заниматься подобной ерундой.
Трубачевский немного покраснел и встал.
— Будешь на докладе? У меня в два доклад.
— О чем?
— О Рылееве.
— У Лавровского?
— Да.
— Буду.
Лавровский опоздал, аудитория была почти полна, когда он явился, вытирая запотевшие очки, в своем длинном сюртуке, со всегдашним значительно-фальшивым выражением на лице старой аристократической бабы.
С волнением, которое (он это наверное знал) пропадет после первой же страницы, Трубачевский начал доклад…
Здесь были люди, связанные с традициями и понятиями старой русской интеллигенции, хотя они презирали эти традиции и отрекались от них, как Боргман и Башилов. Были здесь и люди, явившиеся из деревни, но быстро утратившие всякую связь с ней, как Дерюгин, относившийся с тайным изумлением и к самому себе, и к той среде, которая теперь его окружала. Тщедушный и робкий на вид, а в действительности непреклонный, пылкий и поглощенный собою, — он жил, не замечая лишений. Стипендию он тратил на книги. Вот уже два года как он работал над историей русского лубка. В одной из самых страшных комнат Мытнинского общежития он ночами сидел над лубочными картинками — и все писал и переделывал, все был недоволен. Читая доклад, Трубачевский мельком взглянул на него. Он слушал внимательно — длинный, с глазами сектанта, с впалой грудью и маленькой белобрысой головой.
Здесь был Сергей Мирошников, который уже и тогда писал плохие стихи, но еще не был известен. Читая доклад, Трубачевский все время помнил, где он сидит, и старался не смотреть на него, боясь того чувства неясности и беспокойства, которое при встречах с Мирошниковым его всегда тяготило.
Мирошников, Дерюгин, Боргман — все это была одна компания, и в представлении Трубачевского она определялась какой-то длинной, запутанной, приподнятой фразой. Эта фраза пугала его, он чувствовал, что за нею нет ничего или почти ничего. Кроме того, с ними всегда был Башилов, этот скучный подлец, которого он ненавидел.
Но здесь были и другие люди. Вот там, на последней скамейке, сидел Репин, тот самый, возражений которого Трубачевский так боялся. А рядом — Осипов, Танька Эвальд, Климов. Осипов был самый старый студент на факультете. Читая доклад и невольно волнуясь (потому что он дошел до тех мест, в которых не был уверен), Трубачевский остановился взглядом на его внимательном, слушающем лице и уже потом читал только для него, только к нему и обращался. Это и было впечатление, которое Осипов производил на всех…