Избранное
Шрифт:
Не дождавшись Бауэра, Трубачевский ушел в начале восьмого часа, — с каждым днем он уходил все раньше.
Еще утром решено было, что сегодня он зайдет к Карташихину, — после бара они не встречались ни разу. Он огорчался, когда вспоминал об этом вечере, — впервые они с Карташихиным так неловко расстались, не простившись и ничего не объяснив друг другу.
Матвей Ионыч впустил его и, взяв за руку, торопливо повел к себе.
— Ш-ш, спит, — сказал он шепотом, едва только Трубачевский открыл рот; и легким, быстрым
— Матвей Ионыч, что случилось, кто спит? — спросил Трубачевский и хотел сесть на кровать.
Но Матвей Ионыч мигом отдернул его, подставил стул и остановился, сгорбившись и соединив страшные брови.
— Ваня?
Матвей Ионыч кивнул. Маячный огонь был постоянный, с проблесками, что означало, как известно, что Матвей Ионыч был огорчен или взволнован.
— А что с ним?
— Болен.
— Чем?
Матвей Ионыч молча подвинул к нему коробку с табаком и книжечку папиросной бумаги. Слышно было, как за стеной дышал Карташихин.
— Слишком много работает, — сказал вдруг Матвей Ионыч, — не слушает никого. День и ночь. Здоровье страдает.
Трубачевский посмотрел на старого моряка и испугался: Матвей Ионыч стоял, расставив ноги, сгорбившись, и мрачно разглядывал свою черную, обгорелую трубку.
— Запретить, — серьезно сказал Трубачевский.
— Запрещал, уговаривал. И слушать не хочет.
Трубка засопела, и Матвей Ионыч умолк — без сомнения, надолго. Но Трубачевский, к своему изумлению, заметил, что Матвей Ионыч снова открывает рот. Он побурел — кровь прилила к темным щекам — и еще глубже втянул голову в плечи.
— Матвей Ионыч!
Матвей Ионыч поднял короткий палец с пожелтевшим ногтем.
— Ненормально гонит баб, — тихо, но внушительно сказал он.
Трубачевский ошалел.
— Кого?
— Баб.
— Каких баб?
— Вообще баб. Другие гоняются, фигли-мигли. Он не хочет и слышать, вон и вон.
— Коля, ты? — спросил из-за стены Карташихин.
Трубачевский зашел к нему. Он сидел в постели одетый, покрывшись пальто, хотя в комнате было очень тепло, почти жарко. Стопка книг лежала на полу подле изголовья, и веревка была протянута от кровати к выключателю у дверей.
Трубачевский посмотрел на приятеля, потом на веревку.
— На случай, если захочешь повеситься? — осторожно пошутил он и сел на кровать.
— Нет, это чтобы гасить огонь, не вставая, — сказал Карташихин.
Он говорил ровным голосом, как будто боялся, что вдруг скажет не то, что хочет. Он был желтый, глаза провалились, скулы торчали. «Влюбился», — вдруг подумал Трубачевский.
— Давно слег?
— Ерунда, третий день. Завтра встану. А ты как?
— Хорошо.
Карташихин закрыл один глаз.
— Ну, не очень. Все книги переписываешь? Дай-ка закурить.
Трубачевский дал ему папиросу. Несколько минут они курили, молча поглядывая друг на друга.
— Что-то ты мне не нравишься, — сказал наконец Трубачевский.
— Да что ты? Очень жаль.
— Я лучше к тебе завтра зайду.
Карташихин улыбнулся с
прежним добрым выражением, но сейчас же снова стал равнодушно-серьезен.— Вот балда, обиделся! — холодно сказал он. — Ну, выкладывай.
— Что выкладывать?
— Все. Ведь я тебя никак месяца три не видел.
Случалось и прежде, еще в школе, что Карташихин вдруг отгораживался, уходил в себя — и, кажется, без всякой причины. Он становился холоден, нарочно груб, и даже самые близкие, едва заговорив с ним, натыкались на эту холодность и грубость. Это была как бы дверь, которую он вдруг закрывал за собой, и уже напрасно было бы пытаться к нему проникнуть.
Утром, когда Трубачевский решил, что непременно зайдет к приятелю, он по обыкновению все рассказал ему в уме, — нужно было рассказать очень много. Но теперь, едва заговорив, он почувствовал, что наткнулся на эту дверь и что Карташихин не хочет понять его и даже не хочет слушать.
— Ну хорошо, а почему это важно? — сказал он с раздражением, когда Трубачевский рассказал ему о своей неудаче с пушкинской рукописью. — Ты говоришь, важно?
— Очень.
— А по-моему, вздор. Ну, одним стишком больше на свете, допустим, даже хорошим. Стоит ли ради этого копья ломать?
— Замечательно! — сказал Трубачевский. — Это новость. Так, может быть, и всего Пушкина побоку?
— Может быть, и всего. Сейчас не в нем дело.
— Та-ак. Ну, а в чем же сейчас дело?
Вместо ответа Карташихин взял со стола и протянул ему московскую «Правду». Одна из статей была исчеркана карандашом. Слова «пятилетка», «пятилетний план», тогда еще непривычные, повторялись в ней очень часто. На первой полосе газеты была напечатана карта Советского Союза, и у карты был незнакомый вид. Черные квадраты — новые города — стояли там, где они никогда не стояли, Волга впадала в Дон, на Днепре исчезли пороги.
Рассеянно улыбаясь, Трубачевский просмотрел статью.
— Ладно, сегодня не будем спорить. Ты болен.
— Я здоров.
— Нет, ты болен.
Карташихин скинул пальто и встал с кровати. Он потянулся не без труда, потер ладонями лицо, согнул и разогнул руки.
— Ну, садись, — лениво и с угрозой сказал он и, сняв со стула книги, придвинул его к столу. — Я тебе сейчас покажу, как я болен.
Он поставил локоть на стол.
— Иди ты… знаешь куда?
Карташихин посмотрел исподлобья.
— Садись, — сказал он тихо, но таким голосом, что Трубачевский послушался и сел. — Давай руку.
Когда-то они увлекались этой игрой: нужно было поставить локоть на край стола, схватиться ладонь в ладонь и пригибать — чья рука сильнее.
— Честное слово, ошалел, — пробормотал Трубачевский и поставил локоть. Они взялись. Карташихин опустил голову. Волосы упали на лоб. Плечи поднялись. В глазах появился злобный оттенок, и разрез их стал длинный и узкий. Такая сила вдруг стала видна во всей его согнутой, напряженной фигуре, что Трубачевский и рассердился и растерялся. Рука его гнулась. Он задержал дыхание, сердце остановилось. Но было уже поздно. Карташихин пристукнул к столу его руку и встал.