Избранное
Шрифт:
Но я не затем взялся в выходной день за перо, чтобы подробно воспроизвести события сорок второго года, а чтобы рассказать об одном январском вечере. Не знаю, почему он мне запомнился. Собственно говоря, ничего не произошло, по крайней мере ничего примечательного. Я просто кропал что-то в редакции, кажется переводил анекдоты из «10 000 шуток, тостов и историй», когда неожиданно явился шеф, с недавних пор избегавший работать поздно вечером в доме 32 по Эйстюрстрайти.
— Все вкалываешь, Паудль, — тепло сказал он, снимая пальто. — Ты такой работяга, что нам с Эйнаром просто
Он прошел к себе, но дверь за собой не закрыл. Некоторое время он был чем-то занят — газетами, письмами или рукописями, — барабанил пальцами по столу и курил. Потом снова вышел ко мне и, не переставая курить, стал расхаживать по комнате.
— Происходят крупные события, — сказал он. — Скоро дело пойдет к окончанию войны.
— А может, до конца еще далеко, — сказал я.
Шеф покачал головой.
— Весной немцы капитулируют. Недавно они потеряли Эль-Аламейн, а скоро вообще будут изгнаны из Африки. До Суэцкого канала им не дойти. Англичане начинают завоевывать превосходство в воздухе. Американцы шлют военную технику в Европу. Но самое главное — сейчас под Сталинградом русские окружили и громят немецкие войска, которые потерпят там крупнейшее в мировой истории поражение. Я никогда не сомневался, что старикан раздавит проклятых нацистов.
Я поднял брови.
— Старикан?
— Их главнокомандующий, — сказал Вальтоур, — Сталин.
Я вспомнил, что по радио без конца толковали о том, с какой беспримерной отвагой русские отражали бешеные атаки немцев, и мужчины, и женщины, и даже подростки; в Сталинграде шли бои не за каждую улицу и каждый дом, а за каждую комнату, за каждую пядь земли.
— Разве не самому народу принадлежит честь перейти от обороны к наступлению? — спросил я. — Разве не простые люди стояли под огнем и приносили самые тяжкие жертвы…
— Нет, — прервал меня Вальтоур, — дело решает твердость и мудрое руководство. Что бы мы о старикане ни говорили и как бы ни относились к его методам, мы должны им восхищаться!
Я было подумал, что шеф выпил. Ведь недаром говорят, что хмель меняет людей. Я потянул носом, но ощутил только запах табачного дыма. По виду Вальтоура нельзя было сказать, что он говорит не то, что думает. Но едва я собрался выяснить, откуда у него такие диковинные взгляды, он перевел разговор на другую тему:
— Кстати, нам нужно вовремя подготовить рождественский номер. Пускай он будет больше и лучше, чем в прошлом году. Есть у нас готовый материал?
— Лучше всего подойдут стихи Арона Эйлифса, — ответил я.
— Постараемся уберечь от него рождественский номер, — сказал Вальтоур, — в эти выходные я свяжусь с двумя знаменитыми поэтами и попрошу у одного стихотворение, а у другого рассказ. А ты не хочешь сочинить что-нибудь для рождественского номера?
— Рождественский псалом?
— Да что-нибудь. Что получится!
— Я не поэт, стихов не пишу, — буркнул я.
— Не мели вздор, — бесцеремонно оборвал шеф, скрылся в кабинете, чтобы потушить сигарету, но тотчас же вернулся. — Мне хочется, чтобы рождественский номер был проникнут свободолюбием и бодростью, — продолжал он. — Ты как-то показывал мне одну неплохую
вещицу про берег и море, своего рода стихи в прозе. Неплохо, но лучше бы побольше радикализма. Помнится, там была одна удачная фраза: «Белоснежный прибой накатывает на берег, словно революция».Как же случилось, что он не забыл моих старых размышлений о водорослях, морских звездах и морских ежах, о раковинах и прибое, не забыл это коротенькое сочинение, которое я написал однажды в выходной шутки ради, а потом через год, зимой 1940-го, вынул из ящика стола и показал ему за неимением лучшего? Я так изумился, что, ничего не говоря, уставился на шефа, ожидая, что будет дальше.
— Покажи-ка мне эту вещицу еще раз, — сказал он. — Думаю, она подойдет для рождественского номера.
— Я давно выбросил ее.
— Ну да? Почему же?
— Просто так.
— Какого черта ты ее выбросил?
— Ты ведь не заинтересовался ею.
— Ах вот как?
— Уж слишком она была никудышной.
— А мне кажется, мы договорились, что ты сохранишь ее до поры до времени, — сказал Вальтоур. — Может быть, запишешь ее для меня снова?
Я покачал головой.
— Да я уже и забыл, — ответил я. — Давным-давно забыл.
— Что ж, ничего не поделаешь, — вздохнул шеф.
Он опять ушел к себе, но скоро вновь появился на пороге.
— Переведешь для рождественского номера рассказ с датского или с английского, — сказал он.
— Какой?
— Хороший. Русский.
— Чей рассказ?
— Выбирай сам. Посмотри, например, среди рассказов Толстого, Достоевского, Горького или этого их молодого автора, Шолохова.
Я оживился.
— Большой?
— На три-четыре страницы. Максимум на пять.
У меня что — галлюцинации? Как только эта женщина появилась в дверях, мне вспомнилась фотография, которую Йоун Гвюдйоунссон показал мне однажды зимним вечером сорокового года, когда пришел в редакцию «Светоча» просить меня предать гласности поведение его соперника, пьяницы и грубияна Торвальдюра Рюноульфссона, или Досси Рунки. Правда, женщина в дверях не производила впечатления обрюзгшей, как Йоуханна с фотографии сорокового года; глаза у нее были покрупнее, да и нос поменьше, но копна волос была такая же пышная, и лоб такой же низкий. Не успела женщина переступить порог, как сильный запах духов наполнил редакцию — или по крайней мере мои ноздри. Ликующая улыбка поползла с ее красных губ и белых фарфоровых зубов на полные щеки, точь-в-точь как на фотографии, и во мне еще сильнее окрепло подозрение, что передо мной бывшая супруга Йоуна Гвюдйоунссона и любовница пьяницы Досси Рунки.
— Добрый день, — сказала она весьма приятным, слегка хрипловатым голосом. — Это редакция «Светоча»?
Я услышал свой собственный утвердительный ответ.
— Добрый день, — еще раз сказала она, с улыбкой входя в комнату. — Я Ханна Эйлифс. Жена поэта Арона Эйлифса.
— Так вы жена Арона Эйлифса, — повторил я с весьма глупым видом, вспоминая слова Бьярдни Магнуссона о том, что хоть у Эйлифса и призвание, но он невменяем и попал во власть женщины.