Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Тем не менее бургомистр Рамазана и полковник местной жандармерии приветствовали приехавших и направили их в казарму тридцать первого полка. Самолеты бороздили небо, истошно голосила зенитная артиллерия. К этому времени немецкие форпосты уже заступили в Рёйселейде, казнив шпионов и подпалив в Финкте церковь, куда согнали и заперли женщин и детей. В тот момент, когда конвой подъехал к внутреннему двору казармы, желтый «ДКВ» прокатил несколько метров по главной улице, свернул направо в первый переулок и остановился на гравиевой дорожке, прямо напротив стены казармы. Затем водитель, беспечно прохаживаясь мимо ворот казармы, поинтересовался у часовых, что означают эти бельгийские машины. Часовые и сержант караульной службы объяснили, что привезли парашютистов, шпионов и изменников родины, которые в тот же вечер будут расстреляны после допроса в тайной полиции. Молодой человек поблагодарил часовых и выдал каждому бумажку в пятьдесят, а сержанту в сто французских франков, потом назвал им свое имя, звучавшее весьма благородно, и свой номер телефона в Интеллиженс Сервис. Те потребовали еще денег, но молодой человек сказал: «До свиданья» — и быстро зашагал прочь, ругая себя за оплошность. Затем молодой человек обосновался в отеле «Ришелье», что наискосок от бюста бургомистра Рамазана. Вторую половину дня и ночь молодой человек провел у окна, откуда открывался вид на

тренировочный плац и стрельбище тридцать первого полка. Девятнадцатого мая бельгийские пленные, на сей раз в сопровождении французских жандармов и двух лейтенантов французской армии, были переведены в погреба под каменной лестницей Музея фольклора. Было их девятнадцать человек, среди них находился Морис де Кёкелер и его телохранитель Ян Лампернис. Весь день девятнадцатого мая молодой водитель «ДКВ» провел на террасе кафе напротив музея в обществе шоферов грузовиков, которые все никак не могли получить бензин, и он играл с ними в «белот» и пил «Перно», время от времени напряженно вглядываясь в плотную толпу, томившуюся в ожидании перед музеем, и ругал жандармов, охранявших музей. Остаток ночи он провел в соседнем кафе, утро застало его на лавочке под платанами прямо напротив музея. Двадцатого мая в десять утра жандармы и солдаты французской армии заволновались сами и подогрели беспокойство толпы, распространив слухи о том, что приближается победно шествующий враг. И прежде чем кинуться по домам или бежать на юг, толпа потребовала смерти бельгийских шпионов. Около десяти тридцати колонна охранников промаршировала к музею и выстроилась в боевом порядке. После того как у кирпичной стены, боковой стены музея, была расстреляна первая группа из четырех пленных, молодой человек поднялся со скамейки под платанами и исчез в толпе. Щурясь от яркого света, из подвала вышел Морис де Кёкелер, Ян Лампернис держал его за руку. Твердо ступая, он прошел несколько метров вдоль стены и встал, выпрямившись, на расстоянии вытянутой руки от стены, пока солдаты уносили четыре трупа. Он увидел молодого человека. Ян Лампернис, которого пнул старик из толпы, сказал что-то Морису де Кёкелеру, тот ответил, не спуская глаз с молодого человека. Молодой человек чистил апельсин. Его глаза дергались от нервного тика. Морис де Кёкелер улыбнулся Граббе, и восемь пуль пронзили его грудь и живот, он умер мгновенно. Ян Лампернис с продырявленной переносицей упал мертвому на колени и еще шевелился, когда французский лейтенант разрядил в него свой револьвер. Граббе пошел прочь, сел в свой «ДКВ» и направился назад к бельгийской границе, через два дня он добрался до первых немецких войск, объяснился с часовыми на ломаном немец ком, и они его пропустили.

В сутолоке военных лет Граббе искал свою долю на лихом пиру, что разворачивается перед человеком, когда тот начинает охоту на других людей. Бросая вызов Богу, а может, и не пренебрегая им, он подверстывал и загнанных, и загоняющих под свои личные стратегические планы. Несмотря на охотничий азарт, вырабатывавший адреналин в его крови, он заботился все же о своего рода вере, сообразной тому, что он хотел достичь этой охотой, если бы вдруг битва «или Европа, или азиаты» была выиграна, вере, которая должна была бы пробудиться в народе, вместе с национализмом в цветущей Фландрии, вошедшей в состав Великого рейха, некой тотальной вере, которая означала веру в себя самого, верность по отношению к элите, чувство ответственности, идеологическую стойкость и так далее — все эти дребезжащие лозунги, которые он хотел бы вколотить в массу, высиживающую — словно курица яйца — терпеливо и неумело будничные сенсации без всякого результата и цели. Но утренняя заря технократов и рыцарей так и не взошла, туман сгустился и неподвижно осел в его мозгах, когда он в лагере в Польше наткнулся на деревянный павильон, построенный за два дня специальной бригадой плотников из строительного батальона, как только поступил сигнал, что с инспекцией едет комиссия Красного Креста. Эти умельцы из строительного батальона [109] основательно проработали вопрос, построив Восточный павильон, Луна-парк, карусель с лошадками для еврейских детишек, везде и во все привнеся целый ряд усовершенствований, как, например: окна, которые не открывались, ибо в том не было нужды — детишки должны были пробыть здесь всего один день, во время инспекции Красного Креста, стекло в рамах было самое дешевое, сквозь него можно было видеть лишь расплывшиеся пятна: расплывшихся Граббе и Спранге и представителей Красного Креста, смотревших больше себе под ноги, увязавшие в грязи, чем на выстроенных в шеренгу старших детей, получавших свою порцию сладостей; лошадки на карусели не могли сдвинуться с места, поскольку у карусели не было мотора. Граббе наткнулся на этот павильон тремя днями позже, когда все дети уже лежали ровными штабелями, в нижних рубашечках, задравшихся на синих, обнаженных бедрах. И ни у одного из этих детишек не было улыбки де Кёкелера, благородной, язвительной улыбки, с которой Вождь позволил отвести себя на казнь.

109

Имеется в виду Организация Тодт — полувоенная организация в гитлеровской Германии, созданная немецким инженером и политиком Фрицем Тодтом (1891–1942). Занималась строительством оборонительных сооружений, в частности Атлантического вала, широко использовала принудительный труд рабочих из оккупированных стран.

После того как Фредин с шумом закрыла дверь, учитель вытер рукавом мокрое лицо. Он обнял ее, почти как любовник. Он убрал все со стола, сложил бумаги в папку, положил на нее сверху листок с указаниями лечащему доктору.

Я пронумеровал все бумаги еще накануне вечером; теперь Корнейл может прочесть все, весь рассказ учителя, от начала до конца; я оставил широкие поля для его пометок. Впрочем, я и сам мог бы их внести. Агорафобия здесь. Клаустрофобия [110] там. Или: 3-я стадия (После «Бегства без прикрытия» или «Агрессии».) А может, и шизофрения. У меня был план позвонить Директору, как только вырвусь отсюда, из телефонной будки возле моста на Хазеграс. Я бы сказал ему, что я жив и от всей души желаю ему рака и церебрального паралича. И, возможно, после этого я направился бы в школу, как ни в чем не бывало. Ничего не было. Никакого мальчика. Который сидит где-нибудь под крылышком у родителей и ковыряет в носу. Никакой Сандры. Которую я оставил только из-за одного жеста: она покусывала указательный палец, называя автомобильного торговца евреем, и тот же жест я снова увидал в бельевой рядом с кухней в Алмауте, когда она подумала, будто узнала обо мне правду: я обрезанный, и она впервые осквернила свое белое альбиносовое тело. Но я не слишком далеко продвинулся по дамбе, я никому не смог позвонить.

110

Клаустрофобия (мед.) —

боязнь закрытых пространств.

Не смог позвонить и автомобильному торговцу Тедди Мартенсу, у которого до сих пор манто Сандры. Мне не удалось взглянуть на смотровую башню Директора, они успели раньше схватить меня и отволокли сюда. Снова. Во второй раз.

Подобно тому как сон приводит тело в состояние покоя, скука в его конуре успокоила учителя. Он сдул пыль со своего стола. То, что разрешено, пока человек живет в гоне страсти, становится пляской по кругу, когда страсть отпускает. Учитель чувствовал, что больше нет необходимости оставаться в его конуре или в его рассказе. Он думал: «Я убегаю из этого рассказа, от этой ответственности, и таким образом отвечаю за самого себя». Он отодвинул назад свой шаткий стул, плюнул на бутылки, которые так и не посчитал, так и не расставил. И открыл дверь, которую Фредин с грохотом закрыла. Он думал: «Вот этот дом. Я должен здесь все разведать. Дом, куда меня привезли на грузовике, пахнувшем свиньями».

Он стоял в коридоре, по которому гулял сквозняк и где висел запах мочи, он не узнавал коридора, по которому его привели. Он забыл прочитать имя на двери своей комнаты. Высунув кончик языка, с высоко вскинутыми бровями, на носках скрипящих ботинок он прокрался мимо белых халатов и белых урн к двери с матовым стеклом и легко открыл ее. Постоял на пороге служебного входа. Яркий солнечный свет плеснул ему в лицо, бриз заставлял плясать лодки у дамбы, и он удивился поднявшейся в нем ярости. Сначала ему показалось, что его легкие до краев наполнил морской воздух, но потом понял, что кричит от ярости. Он повернул на улицу и добрался до широкой, необозримой набережной.

Мы, в нашей стране двух-сотен-и-десяти самолетов и двух-подводных-лодок, прилежно трудимся, и нас любят за границей, спросите кого угодно, ибо мы ловки в делах и усердны в любом предприятии. По субботам мы едем в наших широких американских машинах (девяносто процентов которых, менеер, куплены в кредит) на наше собственное побережье. Мы исследуем кромку Западной Фландрии, прилегающую к морю. Если вы захотите взглянуть на карту, то увидите, что Северное море давит на наши провинции, как тюрбан на обветренное лицо рыбака. Мы не жалуемся больше, чем требуется. Все больше обстоятельства, если вы нас послушаете, работа других, Провидение, правительство, иноземцы. Мы, мы-то в поте лица, но вот обстоятельства, не так ли…

Иногда случается и такое, что, когда мы чинно гуляем по набережной Остенде, жемчужины курортных городов, навстречу нам идет какой-то человек, лицо его ужасно, измученно, обожжено внутренним огнем. Часто мы приписываем это злоупотреблению алкоголем и женщинами. Иногда — нет. Иногда, даже если этот человек не грязен, гладко выбрит и одет не в лохмотья, мы не признаем его одним из нас. Как человека, попавшего в беду. Такое нам неведомо. Мы не попадаем в беду. Мы не любим развратников, безответственных и одиноких. Когда мы встречаем такого, мы продолжаем жевать сухую картошку из пакетика или креветок, размышляя о выборах, которые, даст бог, приведут к власти самых сильных из нас, самых оперенных из нас, и потом, ей-богу, просто возмутительно, когда такой вот тип, посреди набережной, уперев руки в бока, обратив лицо к волнующимся водам, вдруг издает громкий вопль, бессмысленный и неистовый. Учитель думал: «Я сейчас закричу. Мне нельзя кричать, они же потащат меня под душ». Он окинул взглядом покрытую зыбью гладь моря и закричал. Крик повис в воздухе. Гуляющие фигуры замерли. На террасе над набережной седовласая мать спросила своего сына: «Ты слышал, сокровище мое?»

Ее сын был уже взрослый, но носил короткие брючки. Он сидел в кресле на колесиках, и с его губ текла слюна на безволосые розовые ляжки. «Нет, нет, нет!» — сказал он и закачал своей тяжелой головой. Она осторожно вытерла ему рот.

Omtrent Deedee, 1964

Насчет И.О

Перевод В. Ошиса

И поэтому никогда Он не примирится с вашим грехом, ибо грех сам по себе невозможно исправить, но Он может примириться с вашей личностью, ибо ее можно возродить.

Трейхерн [111] . Столетия медитации

111

Томас Трейхерн (1637–1674) — английский священник и поэт — мистик. В качестве эпиграфа взяты строки из его сочинения «Столетия медитации», состоящего из коротких размышлений (медитаций) и афоризмов, впервые опубликованного лишь в 1908 году.

Натали

В этот день Натали слышит уже на лестничной площадке дома, в котором с утра было очень тихо, как снаружи кто-то произносит имя Ио; она даже не прислушивается, как и что говорят, ей довольно, что говорят об Ио, что-то насчет Ио, где-то совсем близко, по соседству, во всяком случае, это касается Ио, и она тут же плетется к лестнице. Возле перил она быстро оборачивается, нарыв в ушной раковине снова, в который уже раз причиняет барабанной перепонке что-то непоправимое.

— Ох, — вырывается у Натали. Ставшая привычной за многие годы боль каждый раз застает ее врасплох, парализует движения. Натали, цепко держась за перила, осторожно перегибается через них. Ее грудь ложится на дерево перил, словно цветастая подушка, любуйся кто хочет, Ио — тоже, будто и не женская грудь это вовсе, не часть человеческого тела; Натали отдувается, прокашливается и кричит: — Эй!

— Эй! — Снизу, почти с той же интонацией, только чуть веселее, отвечает Жанна, и кто не видит сестер, кто — как Ио, затворившийся в своей комнате, — слышит только их смеющиеся голоса, может предположить, что и Жанна внизу, и Натали наверху (обеих сестер отделяет от него только дверь) — совсем молоденькие девушки. И Натали тоже так кажется. Вот так же перекликались они на школьной площадке в Схилферинге. Точно так же. Тогда обе были совсем еще юными и невинными.

Натали машет рукой, хотя ей никого пока не видно, задыхаясь преодолевает лестничный марш и тащится дальше. Внизу в холле ее взору предстает все семейство, служанка Лютье принимает у них шляпы и плащи. Все они тут, все до одного, видно, заранее сговорились встретиться в Руселаре; Жанна со своим Джако, Альберт, Антуан со своей Лоттой, и тут же эта стерва, эта похотливая баба, мадам Тилли. И чего только ей каждый раз тут надо? Уж она-то вроде бы не член их семьи! Помогать, видите ли, приехала! Господи, толку от ее помощи никакого, а хлопот не оберешься! Однако Ио очень нравится, когда она у них бывает, ведь она такой живчик, такая затейница. Вот почему она преспокойно является сюда каждый раз. Была б ее воля, она, Натали, эту медузу и на порог бы не пустила. Обойдемся без ее затей!

Поделиться с друзьями: