Избранное
Шрифт:
«Люди никогда из страха перед божьим наказанием не перестанут делать то, чего требует их желание»; «Небо для тех, кто ему служит, а земля для тех, кто больше может»; «Мне нужны не богомольцы, а те, кто могут сыграть с дьяволом в кости» — эти афоризмы Лопе, донесенные историком Педро де Агуадо, великолепно раскрывают одну из духовных ипостасей переворота, происходившего в век Ренессанса, полномочным представителем которого и был мятежник. Суть мятежа Лопе состоит в том, что он носит не только антимонархический, но и богоборческий характер. Преступив принцип абсолютизма небесного, он вместе с ним отвергает и все те нравственные устои, на которых держался привычный мир, не имея ничего, что ему противопоставить. Мнившаяся свобода превращается в анархию…
Столкновение личных, корыстных интересов разлагает отряд «освободителей», начинается чехарда убийств и предательств. Но раньше всех на этот путь встает сам Лопе, который пробирался к власти, не брезгуя ни наветами, ни ложью, ни лицемерием, ни террором. Круг замыкается: поборник свободы становится тираном. Писатель вскрывает психопатологию маниакальной жажды власти, вседозволенности:
Возможно, демонические и богоборческие настроения Лопе, зафиксированные хронистами, связаны с достаточно распространенными тогда ересями. Отеро Сильва превратил богоборческую тему в доминанту духовной жизни героя. На всем протяжении повествования Лопе сопровождает цепь метафор, построенных на контрасте небесного и адского начал — с одной стороны он осенен крылом «божьего гнева», архангела Михаила, карающего неправый мир, с другой — крылом Сатаны. Борьба «князя света» и «князя тьмы» символизирует борьбу в его душе того, что устремлено к общим, выходящим далеко за пределы его времени идеалам, и того, что питается индивидуалистическими, низменно-эгоистическими побуждениями, ставящими предел идеальным устремлениям. Эта изначальная ущербность, расколотость последовательно проведена во всем образе Лопе, «корчащемся» между полюсами прекрасного, героического, возвышенного и безобразного, уродливого, низменного.
«История, — писал К. Маркс, — не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека» [8] . Деяние трагического героя, лик которого рассечен резцом гротеска, становится в конце концов деянием уродливым. К концу романа тема безумия вседозволенности, сумасшествия единоличной власти приобретает все более острое звучание. История правления Лопе на венесуэльском острове Маргарита прямо строится писателем как судебное разбирательство — обвинения выдвигают хронисты, свидетели, отвечает им Лопе, и далеко не всегда он может дать объяснения, хоть сколько-нибудь оправдывающие убийства. Из «князя света» Лопе превратился в «князя могил», как бы подтвердив зловещую символику эпизода, когда, еще никому неведомый, в начале экспедиции по Амазонке, он был назначен «поручиком по делам усопших» — счетоводом мертвых душ. Мнившаяся свобода захлебнулась в крови; став же против жизни, Лопе стал и против истории.
8
К. Маркс, Ф. Энгельс. Соч., т. 2, с. 102.
И мы уже не знаем, что и думать о его последних словах: «Филипп II войдет в историю как тиран, а я, Лопе, — как Князь Свободы», не знаем, что и думать о его мятеже в аду, куда он попадает в финале, выдержанном в духе народных легенд, не знаем, что и думать о борце за свободу, отсеченная рука которого, размахивающая окровавленным кинжалом, согласно одному из народных преданий, до сих пор плывет по Амазонке…
Образ Лопе целиком остался в рамках исторических обстоятельств XVI века, в рамках времени, которое обусловливает скорее не сами характеры, а их развитие. Но именно верность историзму и позволила писателю подняться до более высокого, в сравнении с историческим характером, уровня обобщения — до исторического типа, что и вывело художественную мысль на простор философствования об истории в целом, в том числе и о современности. Черно-красный флаг, под которым идет вольница Лопе де Агирре, так или иначе заставляет нас думать о проблемах сегодняшнего дня, об идущей по всему миру напряженной борьбе сил гуманизма и антигуманизма. Вот здесь-то, в сверхпроблематике романа, мы и постигаем весь диапазон мысли Отеро Сильвы, исследователя «поэтики истории» и борца за жизнь.
Неотделимой от писательского творчества Отеро Сильвы является его общественная деятельность, за которую в 1980 году он был удостоен Международной Ленинской премии мира. В выступлениях в прессе в связи с этим событием представления писателя о роли искусства и художника приобрели окончательную завершенность. В одном из интервью Отеро Сильва вспоминал Фолкнера, приезжавшего в Каракас за несколько месяцев до своей кончины. На вопрос о том, что могут сделать писатели для дела мира, тот горько ответил: «Ничего». По-другому думает Отеро Сильва, писатель поколения Неруды: во имя жизни писатели должны делать все, и даже невозможное [9] . Об этом говорил Отеро Сильва и на Третьей международной встрече писателей в Софии (1980 г.), председателем которой он был избран. Истоки созидательной творческой энергии Мигеля Отеро Сильвы — в бурлящей истории Латинской Америки, «сообщества народов, исполненных, — по словам писателя, — стремления сыграть свою роль в создании нового человеческого мира» [10] .
9
«Opinión», 2 de mayo de 1980.
10
«Opinión», 23 de mayo de 1980.
В. Земсков
Когда хочется плакать, не плачу
Моему сыну Мигелю Энрике Отеро
ХРИСТИАНСКИЙ
ПРОЛОГ, ПРЕРЫВАЕМЫЙ МЕРЗКИМИ ОТКРОВЕНИЯМИ РИМСКОГО ИМПЕРАТОРАЧетыре воина — Север, Севериан, Карпофор и Викторин — бороздят улочки рынка, твердо зная, что их скоро прикончат. Четыре султана, украшающих шлем, горделиво плывут сквозь дым коптилен и выкрики уличных торговцев; бери эти синие ленты для щиколоток своего любимого эфеба, налетай на финики, что слаще молока матери Венеры; лей холодный овсяный напиток в пересохшую глотку, ешь круглые сочные медовые лепешки, завернутые в виноградные листья; хватай Диан, разевающих рты от скуки на кирпично-красных камеях. Дробный грохот четырех пар сандалий заставляет робко тявкать собак Рима и от страха мочиться кошек Рима, а некая старая римлянка честит их негодниками и проходимцами, целя, однако, наметанным глазом на четыре роскошные прорехи, поочередно мелькающие около ее лотка. Четыре брата — Север, Севериан, Карпофор, Викторин — шагают прямо вперед, не глядя на многоцветье весеннего хаоса, не смакуя густого аромата яблонь и не сплевывая от тяжелого запаха помоев; они идут в горькой уверенности, что не спать им этой ночью ни в своей постели, ни в клетушке продажной потаскухи. Они — христиане и навсегда заворожены званием мучеников, которое им вбила в голову их мать, — даже кинжал ангела святой любви не заставит их отказаться от нимба и зачисления в святцы.
Север, Севериан, Карпофор, Викторин — солдаты императорской гвардии, свирепые в бою, как дикие кабаны, несгибаемые в страданиях, как колонны Большого цирка, дисциплинированные в битвах, как ручьи в акведуках, в общем — солдаты. Они — христиане, из той самой секты, что бредит Павлом и Оригеном. Но христианство уже перестало быть в Риме зрелищем кровопролития, обжорства диких зверей и публичной поножовщины; общественное мнение превратило его в авторитетную религию, почти господствующую. Сенатор Корнелий Савин, внук и тезка трибуна, внесшего свой вклад в низвержение Калигулы патриотическим ударом меча в брюхо деспота, уже очистил свои покои от напружившихся дискоболов, отдыхающих Марсов, грудастых Венер, похотливых сатиров, дремлющих гермафродитов и других греко-римских шалопаев, чтобы создать храм Иисуса Христа. Дорофей, мажордом в замке Диоклетиана, вчерашний заядлый эпикуреец, отныне опохмеляется не суслом из Сабины и Фалерно, а крепким святым словом Евангелия. Мавриций, лихой командир Фиванского легиона, перед сражением поспешно чертит пальцами на лбу мистический знак. Укоренение ad aeternum [11] новой религии наглядно доказали полный разгром трехсот субъектов, колебавшихся в своих убеждениях, и изгнание тридцати двух тысяч пятисот шестнадцати богов, которые мирно сосуществовали в Риме, а теперь валяются вверх тормашками, вытесненные единым истинным богом. Над язычеством уже нависли неумолимые тучи, готовые разрешиться его этической, философской и материальной катастрофой, когда вдруг император Диоклетиан, властелин, обладающий недюжинным умом и добрейшей душой, поддается подлым наветам своего соратника и зятя Галерия и повелевает…
11
Навеки (лат.).
I От злости в своем саркофаге перевернешься, слыша такое, — рычит Диоклетиан.
II Галерий-то был всего-навсего грязный болгарский пастух. Я заставил его шестьдесят дней кряду париться в моих банях, пока он отмыл вонь козлиную. Когда он прополоскался, я женил его на своей дочке, Валерии, а женатого сделал цезарем, то есть своим наследником, и уже цезарем отправил его убивать сарматов, языгов, карпов, бастарнов и т. п. Это ему было больше по вкусу, чем возиться в постели с Валерией, ученой птицей, которая обо всем затевала диспуты, даже о том, как лучше возлежать у стола с яствами.
III Ненависть Галерия к христианам объяснялась вовсе не расовыми или религиозными чудачествами, не злобным сердцем и темными инстинктами, а вполне понятным желанием делать все назло своей августейшей супруге: не всякий стерпел бы тебя, дочь моя, Валерия, чмокавшая распятия и шатавшаяся по катакомбам со своей мамашей, иначе говоря, с моей супругой Приской, жуткой уродиной с чисто этрусским носом и чисто этрусским упрямством.
IV На мой величественный государственный акт — специальный указ, коим я велел изображать себя по образу и подобию Юпитера, — упомянутая Приска ответила тем, что решила предстать в весьма не подходящем для нее обличье Юноны, с олимпийским упорством стараясь исковеркать мне жизнь и царствование — я этими бабами сыт по самую диадему.
V Галерий же, ко всему прочему, был сыном ведьмы или жрицы с Дакийских гор, точно не помню. С материнским молоком он всосал тамошнее колдовство, еще в колыбели напичкался россказнями о том, что христиане — всего зла корень, чем они, в сущности, и являются.
VI В общем, во всех случаях feminam quaerite, или cherchez la femme [12] , как лепечут на обезьяньем наречии дикие галлы, оскверняя своим языком чистый источник Вергилия.
VII Галерий не обладал, однако, логикой, чтобы кого-нибудь в чем-нибудь убедить, не говоря уже обо мне, о Диоклетиане, — передо мной он стоял столбом, как фаллос Приапа, подавленный моим превосходством во всех областях, даже в военном деле, которое ты, вояка Галерий, любил и знал как свои пять пальцев. Ты никогда не забудешь те сентябрьские календы, когда мне самому надо было встать во главе войска, чтобы помешать Нерсею, царю персидскому, вытащить свой ятаган и оскопить тебя наподобие евнуха, как эти самые бедуины сделали с бедным Валерианом.
12
Виновата женщина; букв. «ищите женщину» (лат., франц.).