Избранное
Шрифт:
У нас был паркет, уложенный большими квадратами, отец натирал его темно-вишневой мастикой, и я пачкала пятки, когда бегала по нему босиком. Пятки, чулки или следики фетровых валенок, в которых я ходила дома зимой, были у меня всегда оранжевые. Обои в комнате были темно-красные в мелкую сеточку, а сверху по ним шел очень широкий бордюр с мишками в лесу, я любила его разглядывать, валяясь на кровати.
Вечером, вернувшись с работы, отец топил голландку, я садилась перед раскрытой дверцей и глядела на огонь; по-моему, он меня гипнотизировал: не помню, чтобы я думала или представляла что-то занятное, глядя в огонь, однако оттащить меня от печки и уложить спать было достаточно трудно.
Одевали меня дома в байковые длинные штаны и тоненький
Отец хорошо готовил. С тех пор я, пожалуй, не едала ничего такого вкусного: драчену, например — блюдо из муки и яиц, запеченное в печке. Или форшмак из селедки, мяса, яиц и белого хлеба. Помню, что отец даже пек куличи и запекал в той же голландке окорок в ржаном тесте.
Отец был атеистом, но устраивал мне тайно на рождество елку — тогда это считалось почти преступлением. Отец меня любил, конечно.
Как все человеческие детеныши, я жаждала общества, но с каждым годом мне становилось все труднее с детьми и со взрослыми.
Как-то приехала моя тетка по матери и жила у нас с неделю. Мне хотелось ее развлечь, но я не знала как и врала ей, что у нас живет мышь, которая, если тихо, выходит из норы и играет со мной. Тетка, желая сделать мне приятное, сидела не шевелясь, ожидала выхода мыши, но та, конечно, не показывалась. Тетка разговаривала со мной, как со старушкой: почтительно и терпеливо.
Мышь у нас жила, но выходила только в сумерках, если не горел свет. Тогда мне бывало страшно. Мышей я не боялась, но мне казалось, что это шуршит и тихонько топочет не мышь, а что-то еще. Если вдруг, обманутая тишиной, мышь выбегала днем, то я бросала ей кусок булки, и она улепетывала в свою дыру, словно от камня, а отец после ругался, что я разбрасываю хлеб и сорю.
Трудно мне приходилось и с моими одногодками: они нюхом определяли на мне печать отверженности и играть со мной не желали, только дразнили. Если же я находила девочку, которая, как и я, была одна, то игры у нас все равно не получалось: я не умела играть.
Однажды я и еще какая-то девочка остались после закрытия детского сада: мой отец и ее мать запаздывали. Воспитательница одела нас и оставила во дворе. Мы забрались на какие-то задворки и сели на груде железного лома. Поговорили на тему о том, кто твой папа и где ты была летом, потом девочка предложила играть в дочки-матери. Я, естественно, была отцом, она матерью, детей у нас пока не было, дальше моей фантазии хватило лишь на то, чтобы сказать, что я пойду на работу, а ты сиди дома. Но как и зачем ходят на работу, я не знала, подошла к железному прутку, торчащему из груды лома, и стала его трясти. Трясла я его долго, девочке стало скучно, она сказала: «Ну тебя, ты дура!» — и убежала к воротам. Я же осталась на задворках, пойти за ней мне было стыдно.
Правда, когда мне исполнилось пять лет, я стала вдруг свободно читать и читала «Маугли», «Гаргантюа и Пантагрюэль», «Ребята и зверята», «Рассказы о животных» Э. Сетон-Томпсона, «Барона Мюнхаузена», «Гулливера» и прочие детские книги, журналы «Еж», «Чиж» и «Пионер», печатавшийся тогда на плохой бумаге формата газетного листа. Не думаю, что сильно изменилось содержание моего домашнего сидения: какие-то грезы, какие-то видения во мне шли всегда, теперь они стали просто идти на сюжеты прочитанных мною книг, особенно Маугли. Но зато, выходя на улицу, я уже могла предложить ребятам поиграть в Маугли, рассказывала, что и как надо делать, распределяла между ними роли Багиры, Каа, Шер-хана, братьев-волчат. Всем нравилось играть во что-то необычное, и, хотя печать отверженности с меня смыта не была, я ее стала чувствовать гораздо меньше, забывала о ней. Дети бессознательно хотят быть, как все, не выделяясь ни прической, ни одеждой, ни языком. Я тоже хотела быть, как все: увы, мне это никогда не удавалось.
Лирическое отступление порядком затянулось, но мне
просто хотелось, чтобы было понятно, откуда взялись у меня некоторые странности в характере. Ничего ведь не бывает просто так.Так вот, мои ночные путешествия по лесу начались, в общем, случайно. Я вышла после обеда на свое кольцо, думая, что успею пройти по нему до наступления сумерек. Неделю назад я ходила в лес после обеда и как раз к сумеркам вернулась в дом. Однако я забыла, как быстро сокращается световой день в это время года. Когда я вошла в лес, стало смеркаться, я прибавила скорость, но чем скорее я шла, тем быстрее темнело: дальше в лесу деревья были все гуще и все выше. Тогда я решила не торопиться, а наоборот, пойти тише. Я еще никогда не была в лесу ночью, если не считать, что девчонкой во время войны ездила с ночевкой за грибами, но ночевала я на станции под лавкой, а не в лесу. Выходила рано, едва начинало светать, но те мои ночные походы не считаются: ума не было, страха не было. Да и глаз не было. Сейчас у меня есть глаза, правда, есть и страх. Но страх я умею подавлять.
Я шла по своему кольцу: пятнадцать километров, ежедневная норма вместо зарядки — привычное, примелькавшееся до того, что днем я даже не глядела по сторонам. Если я иду гулять по прямой, то мне сразу же хочется вернуться: почему бы не вернуться с этого места, зачем идти дальше? А в кольце есть центробежная удерживающая сила: если уж вышел на орбиту, несись по ней, хотя бы до того момента, когда точка выхода на орбиту не сомкнется с точкой схода с нее. В общем, мы ведь все время совершаем какие-то замкнутые круги: уходя на работу — возвращаясь с нее, улетая в командировку — и прилетая. Можно, конечно, сказать, что это движение по прямой: туда — и обратно, по линии движения исходная и обратная никогда не совпадают, не совпадают и психологические линии, это всегда вытянутый эллипс — окружность, а не прямая. Полный психологический цикл человеческой жизни — тоже эллипс.
Короче говоря, я шла по своему кольцу, шла медленней и медленней, потому что вокруг все было ново для глаза. Ново не только тем, что днем светло и солнце, а ночью темно и луна. Ново было содержание окружавшего меня.
Я очень люблю день и солнце — при солнце мне покойно и весело, а сейчас было как-то странно, но странно по-хорошему. Я подумала, что, вероятно, ночью из-за отсутствия солнечной радиации меняется состав атмосферы — точнее, ее электрический состав. Я человек необычайно нервный, сильно реагирующий на малейшие изменения в окружающей обстановке, а тут у меня еще был особый, почти радарный настрой, и я вдруг почувствовала: наконец-то!.. вот оно, мое время, время звереныша, выращенного взаперти.
Я ощущала себя необычайно легко — так легко мне еще ни разу не бывало днем, когда присутствие непривычного для моего организма элемента, вероятно, подавляло меня. Мне было воздушно бежать: палки вскидывались сами и, втыкаясь в снег, почти подбрасывали тело в воздух. Поле было синее, с каким-то чуть розоватым отливом и нереальное, как нереальна была легкость моих движений и тот внутренний подпор, — у горла стояла гениальность. Я понимала, что вот в таком состоянии всходят на костер и не чувствуют боли.
Я бежала, касаясь кольцом палки своей коротенькой синей тени, и вдруг подумала: как странно — тень?.. Об этом задумывались и до меня бесконечно, я прочла, наверное, почти все написанное на эту тему, прочла, но не думала, а тут, видно, пришел мой час, и я удивилась: тень?.. Я бежала и следила за ней краем глаза — она менялась в движенье, становилась длинней, голова была узкой, стертой, словно это было какое-то животное с острова доктора Моро. Потом тень укоротилась так, что, казалось, пропала вовсе. Я представила себя где-нибудь в Узбекистане: там земля бела и суха, солнце сжигающе-бело, а тени резки и черны, представила себя среди всего этого без тени, точно потерявшую земное притяжение, точно язык пламени, который тает в свете дня и улетает к небу.