Избранное
Шрифт:
Оно было красным, как глаз альбиноса, висело между темно-синими полосками облаков; оно было шаром, пурпурным шаром, планетой — и вращалось. В плоской, сверкающе-белой воде реки оно лежало, отраженное дважды: перед бледно-желтой песчаной косой — в русле реки, дальше, за косой, — в рукаве. Потом на огненный шар в небе надвинулось снизу кубовое плотное одеяло.
Из-за сине-рыжих перекатов холмов пошел малиновый свет, густой и живодышащий, словно чье-то тело, словно свободный поток крови, словно дыхание львенка, играющего в пустыне.
Агриппина
Она доехала на автобусе до окраины города и сошла, чтобы берегом моря дойти до гостиницы. Спешить ей было незачем. Она брела по кромке прилива, маленькая, легкая, не уставшая, светлые короткие волосы выворачивал, открывая темные корни, бриз; шла и улыбалась. И было хорошо ей. Море колыхалось рядом.
Она дошла до палаточного городка, где жили автодикари, и увидела вдруг толпу и белую фуражку милиционера в центре толпы. Любопытство повлекло ее туда. Навстречу ей к морю спускалась толстая загорелая женщина в полосках купальника и мужчина в плавках.
— Ничего не бойся, — говорила женщина. — И будем жить, и никто не тронет…
Агриппина протиснулась к центру толпы, ожидая увидеть труп, желая и не желая этого: она копила свои реакции на все. Но трупа не было, стоял милиционер в серой тонкой рубахе и белой фуражке, стоял, развернувшись спиной к мотоциклу, чуть запрокинув голову и приблизив к шее подбородок, руки его были раскинуты назад и оперты о руль и седло мотоцикла — еще не слыша слов, но читая его позу и движение головы, Агриппина поняла, что тут никакое не убийство, не преступление, а нечто для милиционера (а значит, и для нее) несущественное. Может быть, страшное, существующее уже, но не пугающее его лично, а значит, и ее.
— Я говорю вам, что и этот перевал скоро закроют, — повторил милиционер, переклонив голову к спросившему. — У меня сведения, что на двадцать четыре часа открыт, можете уезжать. Уезжайте! А что будет через сутки, я сказать не могу. — И стал перечислять близлежащие курортные города, к которым проезд был уже закрыт.
— Что случилось? — спросила Агриппина у соседки просто так, чтобы не уйти, не узнав, о чем речь.
— Холера, — произнесла та и улыбнулась смущенно и недоверчиво. Улыбнулась, а не озаботилась.
Улыбнулась и Агриппина, как чему-то невероятному, какой-то страшной интересной игре, в которую ее вовлекали. И пошла дальше берегом в гостиницу.
Дверь номера, где жили Рита Сарычева и Лиза Нилина, была раскрыта, Юра Васильев играл на гитаре, Вовка Братунь пел, Вовка был пьян, его красивое доброе лицо было румяно, полно бесшабашной гусарской силы. Агриппина покровительственно любила Вовку, считала его способным актером, на сцене он
никогда не позволял себе гаерничать. Вовка хорошо пел, и Агриппина остановилась послушать.Вовка увидел Агриппину в дверях, поднялся и поклонился, так красиво поведя кистью руки и взглянув снизу, что Агриппина даже хмыкнула от удовольствия. Если бы Вовка не растолстел за последнее время, он был бы самым красивым актером в театре. Но двигался, конечно, лучше всех Жорка. Что же касалось таланта и мастерства, то Жорка был просто другого класса. Ресторанный умелый джаз — и симфонический оркестр в консерватории, вот что такое Жорка по сравнению со всеми.
— Вы знаете, что холера? — спросила Агриппина.
— Знаем! — Вовка улыбнулся. — Потому и пьем, что скоро все помрем. Выпейте с нами, Агриппина Васильевна?
— Рыженькая! — позвал с другого конца коридора Жорка. — Я жду тебя давно.
Он сел в кресло, сломался, высоко подняв худые колени, разбросав по подлокотникам руки. Агриппине всегда казалось, что руки у него изламываются не на трех суставных стыках, как у всех нормальных людей, а на множестве — могут принимать любой изгиб, любой рисунок. Пластичные, умные, подвижные Жоркины руки — три четверти его актерской ценности, его средств выражения. Она до сих пор помнила руки царя Федора — белые, нежные, неуверенные, вот так же сидел он на троне, бросив бессильно, отчаянно руки, и только кисти, приподнятые чуть, чуть собранные в горсть, как «цветок лотоса» — пальцы… Господи, как любила она его тогда, даже сейчас сердце сжалось, вспомнив ту любовь.
Жорка молча следил, как она переодевается, как пришла и ушла из ванной, как достала из холодильника сыр, тарелку с фруктами и вино. Усмехнулась:
— Может, теперь фрукты нельзя есть? Холера ведь.
Не ответил ничего, взял стакан с желтеньким вином, отхлебнул половину, спросил:
— Где ты бегала?
— Ездила куда-то. На третьем автобусе до конца, минут сорок пять езды.
— Что меня не взяла?
— Хотелось одной побыть.
— Спектакль, по-моему, завтра, а не сегодня.
— При чем тут спектакль…
В дни важных спектаклей Агриппина старалась не быть на людях, молчала до вечера, копила себя. Презирала снисходительно своих коллег по театру, способных прийти на спектакль прямо с дружеской попойки, «веселенькими».
— Тогда понятно…
Жорка встал, подошел к ее туалетному столику: за рамку зеркала была заткнута открытка с репродукцией портрета Стрепетовой Ярошенко.
— Какая женщина!.. — произнес он в который раз, машинально, потом сел на пол, возле кресла Агриппины, обхватил руками свои высокие колени, ссутулился.
Складные двери в лоджию были растворены, шумела приморская улица, чернело, каталось, сверкая отраженными огнями, море. Горизонт был слабо затянут невидимыми облаками, луна, висевшая над морем, была неясной и розовой. Так они сидели, не касаясь друг друга долго, потом Жорка шевельнулся, похрустел костями, сказал сухо и обиженно:
— Что же? Спать пора, пожалуй?..
— Пора, завтра спектакль, — веселым голосом согласилась Агриппина и зажгла свет.
Но когда Жорка ушел, было ей тяжко, словно сухой песок на сердце осел. И затомило предчувствие беды.