Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

–  Где же ресторан?

–  Тут, за углом.

–  Не люблю ходить пешком.

–  Вот тут, близехонько.

Они разделили между собой покупки и направились к Дворцу изящных искусств, где их ожидал шофер. Обе шли все так же медленно, лишь поворачивая головы, словно локационные антенны, от одной витрины к другой. Вдруг мать судорожно вцепилась в руку дочери и уронила пакет. Напротив них, совсем рядом, две собаки, яростно и глухо рыча, бросались друг на друга, кусаясь до крови; потом отскакивали и снова прыгали на асфальт, сплетались в одно целое - мохнатое и рычащее: две уличные собаки, грязные и паршивые, кобель и сука.

Девушка подняла пакет и повела мать к автомобильной стоянке. Они сели в машину, и шофер спросил, возвращаться ли в Лас-Ломас [18] . Дочь ответила - да, возвращаться, маму испугали собаки. Сеньора сказала, что ничего, все уже прошло; это было так неожиданно и так близко; но сегодня вечером можно опять заехать в центр - надо сделать еще много покупок, зайти во многие магазины. Девушка заметила, что спешить нечего, времени остается более месяца. Да, но время летит, возразила мать, а твой отец не беспокоится о свадьбе, все заботы взвалил на наши плечи. Кроме того, ты должна научиться вести себя с достоинством, нечего подавать руку первому встречному. Кроме того, мне хотелось бы скорее отпраздновать твою свадьбу. Надеюсь, это событие напомнит твоему отцу, что он уже солидный человек. Хоть бы напомнило. Он не сознает, что ему уже пятьдесят два. Хоть бы у тебя скорее были дети. Во всяком случае, свадьба напомнит

твоему отцу о том, что он должен быть рядом со мной во время гражданской и церковной церемоний бракосочетания, что должен принимать поздравления и видеть, как все уважают его, считают добропорядочным, зрелым человеком. Может быть, это образумит его. Может быть.

Я чувствую робкое прикосновение ее руки, хочу отстраниться, но сил нет. Напрасная ласка, Каталина. Напрасная. Что ты можешь сказать мне? Думаешь, нашла наконец слова, которых всегда избегала? Именно сегодня? Ни к чему. Пожалей свой язык. Не вынуждай его напрасно трудиться. Будь верна себе, не старайся казаться иной, будь верна себе до конца. Вон, поучись у своей дочери. У Тересы. Нашей. Какое трудное, ненужное слово. Наша. Она-то не лицемерит. Не ищет, что сказать. Посмотри на нее. Сидит в черном платье, сложив руки, и ждет. Она не лицемерит. Наверное, когда я не слышу, говорит тебе: «Хоть бы скорей все кончилось. Он ведь способен притворяться больным, чтобы уморить всех нас». Что-то подобное сказала она тебе. Что-то в этом роде слышал я сегодня утром, когда очнулся от сна, долгого и безмятежного. Кажется, ночью мне дали снотворное. А ты ей вроде бы ответила: «Боже мой, хоть бы он не страдал очень долго». Тебе хотелось придать другой смысл словам твоей дочери. Но ты не знаешь, как истолковать слова, которые я шепчу:

–  Тем утром я ждал его с радостью. Мы переправились через реку на лошадях.

А, Падилья, подойди. Ты принес магнитофон? Если ты знаешь свое дело, ты принесешь сюда магнитофон, как всегда приносил его по вечерам в мой дом в Койоакане. Сегодня, как никогда, ты должен показать мне, что все идет по-старому. Не нарушай обычая, Падилья. А вот и ты. Они обе не хотят впускать тебя сюда.

–  Нет, лиценциат, мы не можем позволить вам.

–  Это многолетний обычай, сеньора.

–  Вы разве не видите, как он выглядит?

–  Дайте мне попробовать. Все ведь готово. Надо только включить аппарат.

–  Вы берете на себя ответственность?

–  Дон Артемио… Дон Артемио… Я принес утреннюю запись… Я приподнимаюсь. Стараюсь улыбнуться. Все как обычно. Славный малый этот Падилья. Да, на него можно положиться. Да, он заслуживает доброй доли моего наследства и должность бессменного управляющего всеми моими владениями. Кто же, кроме него? Он знает все. Эх, Падилья. Ты все еще коллекционируешь магнитофонные ленты с записями моих переговоров в конторе? Да, Падилья. Ты все знаешь. Я должен хорошо тебе заплатить. Я завещаю тебе свою репутацию.

Тереса сидит с развернутой газетой в руках. Лица ее не видно. Я знаю, святой отец явился сюда со своим запахом ладана, в своих черных юбках, с кропилом в руках, чтобы отправить меня на тот свет по всем правилам. Х-хе, а я их надул. Вон и Тереса там хнычет… Вытаскивает из сумки пудреницу и пудрит нос, чтобы потом снова распускать сопли. Представляю себе, как хныкали бы и тут же пудрили свои носы женщины, когда бы мой гроб опускался в могилу. Ладно, а я чувствую себя лучше… Было бы совсем хорошо, если бы этот вот запах, мой запах, не исходил от складок простынь, если бы я не видел этих смехотворных пятен, которыми я их испачкал… Дышу я хрипло и неровно. Значит, говорите, надо смириться перед этим черным вороном и допустить его к себе? Ох-охо. Ох-охо. Стараюсь выровнять дыхание… Сжимаю кулаки… О-о-х… стискиваю зубы, а возле себя вижу бледное, как мукой припорошенное, лицо, из-за которого завтра или послезавтра - а может, и нет? Конечно, нет…- во всех газетах появится: «С отпущением грехов святой церковью нашей скончался…» Гладко-выбритое лицо приближается к моим заросшим серой щетиной Щекам. Осеняет себя крестным знамением и шепчет: «Грешен…», я могу только отворачиваться и ухмыляться и представлять себе сценку, которую я хотел бы дать и ему поглядеть,- как однажды ночью некий бедный и грязный плотник доставил тебе удовольствие, подмяв под себя робкую девицу, которая, доверив россказням родителей, прижимала к своим чреслам белых голубков, думая, что так заполучит ребенка; прятала белых голубков между ног под юбками, в саду. Плотник подмял ее под себя, горя вполне естественным желанием, потому что она, кажется, была очень красива, очень красива, а эта отвратительная Тереса возмущенно всхлипывает, бледная, со злорадством ждущая моего последнего бунта - повода для ее собственного последнего взрыва возмущения. Странно видеть, как они сидят спокойно, не суетятся, не упрекают. Сколько я еще протяну? Мне сейчас уже не так плохо. Может, и поправлюсь - ах, какой» удар! Правда? Я постараюсь выглядеть бодрее, лишь бы увидеть, как вас обеих тогда прорвет, как вы отбросите наигранную ласковость, забудете всякую душевность и напоследок выльете на меня всю брань, скопившуюся в ваших глотках, всю ярость, светящуюся в глазах. А у меня просто плохое кровообращение, вот и все. Ничего страшного. Ох, до чего мне осточертело смотреть на них. Ведь есть же нечто более приятное для еле дышащего человека, глядящего на мир в последний раз. Да, меня привезли в этот дом, а не в тот, другой. Ишь ты, какая осмотрительность. Надо будет в последний раз отругать Падилью. Ведь Падилья знает, где мой настоящий дом. Там я смог бы насладиться созерцанием своих любимых вещей. Я постарался бы вовсю раскрыть глаза, чтобы еще раз посмотреть на старинные теплые балки потолка, золотую парчу, украшающую изголовье кровати, канделябры на ночном столике, бархатные спинки кресел, стаканы из богемского хрусталя. Неподалеку курил бы верный Серафин, а я вдыхал бы этот дым. И она бы оделась так, как я ей приказал. Красиво бы оделась, не напяливала бы черных тряпок, не лила бы слез. Там я не чувствовал бы себя старым и уставшим. Все было бы сделано так, чтобы напоминать мне, что я еще живой человек, любящий человек, такой же человек, совсем, совсем такой же, как раньше. Зачем они сидят здесь, отвратительные, старые, бесцеремонные лицемерки, напоминая мне, что я уже не тот? Все приготовлено. Там, в моем доме, все приготовлено. Там знают, как поступать в таких случаях. Не дали бы мне вспоминать. Говорили бы о том, кем я стал, а не кем я был. Никто не старался бы ничего объяснять до тех пор, пока объяснения вообще уже не будут нужны. Да. Чем же мне тут развлечься? Хм, вижу, они сделали все, чтобы заставить других поверить, будто каждую ночь я прихожу в эту спальню и сплю здесь. Вижу полуоткрытый клозет, выглядывающие из шкафа пиджаки, которых я не носил, несмятые галстуки, новые туфли. Вижу письменный стол, где нагромождены книги, которых я никогда не читал, бумаги, которых никто не подписывал. И эта мебель, элегантная и массивная, когда они успели стащить с нее запыленные чехлы? О-ох… Вон окно. За окном - целый мир. Ветер с плоскогорья, треплющий тонкие черные деревца. Можно дышать…

–  Откройте окно…

–  Нет, нет. Простудишься, и будет хуже.

–  Тереса, отец тебя не слышит…

–  Притворяется. Закрывает глаза и притворяется.

–  Молчи.

–  Сама помолчи.

Они умолкли. Отошли от моего изголовья. Я не поднимаю рек. Вспоминаю, как тем вечером ходил обедать с Падильей. Да, я уже вспоминал тот вечер. Я обставил американцев в игре, которую они затеяли. Все это плохо пахнет, но греет. Мое тело еще греет. Простыни теплые. Я обставил многих. Я обыграл всех. Да, кровь струится по моим венам, я скоро выздоровею. Да. Струится и греет. Еще дает тепло. Я их прощаю. Наплевать на них. Пусть говорят, болтают что хотят. Черт с ними. Я их прощаю. Как тепло. Скоро понравлюсь. Ох…

Ты

будешь доволен тем, что заставишь американцев уважать себя. Признайся, ты ведь вон из кожи лез, чтобы они считали тебя своим. Это было едва ли не самой заветной твоей мечтой с тех пор, как ты стал тем, кто ты есть; с тех пор, как ты научился ценить прикосновение дорогих материй, вкус дорогих ликеров, запах дорогих лосьонов - всего того, что в последние годы было твоей единственной утехой в одиночестве. Именно с тех самых пор ты обратил свой взор туда, на север. С этих-то пор тебя терзает географический ляпсус, не позволяющий во всем сравняться с ними. Ты восхищаешься их энергией, их комфортом, их гигиеной, их мощью, их волей. Оглядываешься вокруг, и тебе кажутся несносными лень, нищета, грязь, инертность, нагота твоей жалкой, неимущей страны. И тем обиднее сознавать тщетность собственных усилий - все равно не стать таким, как они. Можно стать лишь их копией, и то приблизительной. Не станешь таким, как они, потому что, кроме всего прочего, знаешь: твое восприятие разных сторон жизни - в самые тяжелые или самые счастливые дни - не так примитивно, как их. Нет, никогда, никогда ты не допускал мысли, что существует только белое или только черное, только хорошее или плохое, бог или дьявол. Всегда, даже если это казалось невероятным, ты находил в черном зерно, отблеск белого. Разве твоя собственная жестокость, когда ты бывал жестоким, совсем лишала тебя нежности? Ты знаешь, что ни одна крайность не существует без своей противоположности: жестокость - нежность, трусость - храбрость, жизнь - смерть. Каким-то образом, почти инстинктивно - из-за того, что ты таков и тут родился и жизнь прожил,- ты это знаешь и потому никогда не сможешь походить на них, на тех, кто этого не знает. Тебе не нравится? Разумеется, это не слишком удобно, даже стеснительно. Гораздо проще было бы сказать: вот добро, а вот зло. Зло. Тебе трудно его определить. Может быть, потому, что мы, мексиканцы, не так уверены в себе и не хотим, чтобы стерлась сумеречная, переходная полоса между светом и тенью; та полоса, где всегда можно найти себе оправдание. Где ты мог находить себе оправдание: мол, каждому приходится в какие-то минуты своей жизни - как и тебе - соединять в себе одновременно добро и зло, идти одновременно за двумя таинственными нитями разного цвета, которые тянутся из одного клубка и в конце концов расходятся - белая нить вверх, а черная вниз,- чтобы все же опять сплестись воедино в твоих руках.

Сейчас тебе не захочется размышлять о подобных вещах. Ты возненавидишь свое «я» за это напоминание. Тебе всегда хотелось стать таким, как они, и теперь, в старости, ты почти преуспел в этом. Но «почти». Только «почти». Ты сам не дашь себе забыть об этом, твоя отвага - всегда рядом с твоей трусостью, твоя ненависть родится из твоей любви, вся твоя жизнь предопределит твой конец. Ты не будешь ни хорошим, ни плохим; ни добряком, ни эгоистом; ни благородным, ни предателем. Пусть люди определяют меру твоих добродетелей и пороков, но ты сам разве не знаешь, что каждое твое утверждение оборачивается отрицанием, а отрицание - утверждением.

Никто, кроме тебя, наверное, не узнает, что вся жизнь твоя будет соткана из разноцветных нитей, как, впрочем, и жизнь других людей; что у тебя будет как раз столько возможностей - ни меньше, ни больше,- сколько нужно, чтобы вылепить жизнь по желаемому образцу. И если ты станешь именно таким, а не другим, то - как это ни парадоксально - лишь потому, что тебе придется выбирать. И каждый твой выбор не исключит других путей в предстоящей тебе жизни, не похоронит того, что придется отбросить, но жизненное русло будет сужаться, сужаться, пока наконец твой выбор и твоя доля не станут одним и тем же. У медали не будет оборотной стороны: твое желание совпадет с твоей судьбой. А как же смерть? Что ж, это случится не впервые. Ты проживешь много мертвых дней, много пустопорожних часов. Когда Каталина, прижав ухо к разделяющей вас двери, станет ловить каждый шорох; когда ты будешь двигаться за этой дверью, не зная, что тебя подслушивают, не зная, что кто-то живет звуками и отзвуками твоей жизни,- кто сможет жить в этом разъединении? Когда оба знают, что достаточно одного слова, и тем не менее молчат,- кто сможет жить в этом молчании? Нет, об этом не захочется вспоминать. Ты захочешь припомнить другое: имя, лицо, которое годы вытравят из памяти. Но ты знаешь - если будешь вспоминать о приятном, то спасешься слишком легко, слишком легко. Сначала ты вспомнишь о своих тяжелых цепях, а сбросив их, поймешь: то, что ты считал спасением - вспомнишь о счастливых моментах,- обернется для тебя настоящей пыткой. Вспомнив молодую Каталину, такую, какой она тебе явилась в первый раз, невольно сравнишь ее с теперешней - пустой и холодной женщиной. Будешь ломать голову: почему все так случилось? Попытаешься представить себе, о чем думала тогда она и все остальные. Ты этого не узнаешь. Придется представить себе. Ты никогда не прислушивался к словам других. Теперь придется пережить все услышанное в ту пору.

Закрой глаза, закрой. Не вдыхай ладанный дым, не слушай всхлипываний. Ты припомнишь другие дни, другие вещи. Дни, которые ночами войдут в твою ночь под закрытыми веками, и ты сможешь различить их по голосу, но не по виду. Ты должен довериться ночи и признать ее, не видя; верить в нее, не зная; будто ночь - это бог всех твоих дней. Ты подумаешь: стоит закрыть глаза - и она опустится. Невольно растянешь губы в улыбку, хотя боль снова возвращается; попробуешь вытянуть ноги. Кто-то снова коснется твоей руки, но ты не ответишь на эту ласку,- забота, грусть или расчет?
– потому что создашь ночь, закрыв глаза, и из глубин черного океана на тебя будет надвигаться каменный корабль. Жаркое и ленивое полуденное солнце тщетно станет лить на него свет: массивны и темны стены, защищающие церковь от атак индейцев, объединяющие под своей сенью конкистадоров-церковников с конкистадорами-солдатами. Двинется на твои закрытые глаза с оглушительным визгом флейт и барабанным боем беспощадное испанское войско Изабеллы, и ты пересечешь под солнцем широкую эспланаду с каменным крестом посередине и открытыми часовнями по углам - индейское воспроизведение христианского культа под открытым небом. Розовые каменные своды высокой церкви в глубине эспланады будут громоздиться над позабытыми уже мавританскими мечами - как символ новой крови, залившей кровь конкистадоров. Ты направишься к порталу в стиле раннего испанского барокко с колоннами в роскошных виноградных лозах и с орлами на ключах, к порталу Конкисты, суровому и пышно украшенному, который одной ногой стоит в мире древнем, мертвом, а другой - в мире новом, нездешнем, рожденном на том берегу океана. Новый мир пришел вместе с ними, с суровыми стенами, чтобы защитить чувствительное, веселое, алчное сердце. Ты пойдешь дальше и вступишь в неф этого храма-корабля, где кастильский экстерьер будет подавлен обилием святых и ангелов с индейского неба, мрачных и улыбчивых, массой индейских богов. Просторный неф поведет к алтарю, украшенному золоченой листвой, множеством страшных лиц-масок. Здесь - место заунывных и торжественных молений, вечно призывающих украшать - по свободному побуждению, единственно свободному,- украшать храм, наполнять его застывшим страхом, изваянной из гипса покорностью, боязнью пустоты и ушедших времен, которые продолжаются в воплощениях обдуманного и неторопливого свободного труда, в независимом выборе цвета и формы, далеких от мира хлыста, кандалов и черной оспы. Ты пойдешь завоевывать свой Новый Свет, пойдешь по нефу, где нет ни пяди пустующей. Головы ангелов, роскошные лозы, многоцветные венки, круглые и красные плоды в сплетениях золотых лиан, бледнолицые святые, глядящие со стен; святые с печальными глазами; святые, созданные индейцами по своему образу и подобию: ангелы и святые с ликами, похожими на солнце и луну, с руками, защищающими урожай, с пальцами, держащими на бечевке псов-поводырей; святые с неуместно жестокими чужими глазами идолов и свирепыми физиономиями циклопов. Каменные. лица, прячущиеся за масками - розовыми, благодушными, невинными, но бесстрастными мертвыми масками. Зови ночь, поднимай черные паруса, закрывай глаза, Артемио Крус…

Поделиться с друзьями: