Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Третий раз за время неволи выбирался он из лихой беды — дистрофии, третий раз его спасали незнакомые люди. Почему именно его спасали?.. За окном вдали темнели необычной конфигурации сторожевые вышки, под окнами виднелись сложенные в штабеля замерзшие трупы. Гибли сотни молодых и старых, стойких духом и душевно надломленных, русских, евреев, поляков, сербов… Почему же оберегали его, Карбышева?

В лагерях пленных все было ясно: солдаты, верные присяге, выручали своего командира. Здесь же, во Флоссенбурге и в Майданеке— интернациональных лагерях смерти,— помощь исходила главным образом от иностранцев-коммунистов, он об этом догадывался, но за что ему помогали, чем он лучше других политзаключенных — было непонятно и от этого

неловко.

Разве, отвергнув предложения о сотрудничестве всех этих раубенгеймеров и кейтелей, он совершил что-то героическое? Нет, конечно, думал Карбышев. Быть честным человеком, преданным Родине, воинскому долгу — это обязанность, а не добродетель. Другое дело, что он и тут, в концлагерях, не сложил оружия: поддерживал товарищей своим словом. Да, у него оставалось

115

последнее оружие — Слово, и он намерен пользоваться им, пока жив… Может быть, за это так и ценят его зарубежные друзья-антифашисты?

Вот и теперь, в Майданеке, когда болезнь чуть отпустила, он сидел на своей койке, худенький, седой старичок, и беседовал с людьми, которых пускали к нему после отбоя. «Когда кончится война, товарищ генерал?», «Капитулирует ли Германия при вступлении на ее территорию советских войск или Гитлер будет сопротивляться до конца? Что думает по этому поводу мсье генерал?», «Как мыслит себе пан профессор социально-политическое устройство в послевоенной Европе?», «Геноссе Карбышев! Нацистская верхушка надеется заключить с западными державами сепаратный мир. Учитывают ли эту опасность в Советском Союзе?», «Останемся ли мы живы?..»

Он отвечал своим, как всегда, то, что думал. А думал он много, порой ночи напролет. Может быть, никогда еще со столь пронзительной отчетливостью не ощущал он, как зависит от общего хода войны и его судьба, и судьба товарищей по беде. Ведь и этот их вопрос вопросов: «Останемся ли мы живы?» — был производным от главного вопроса, решавшегося родной армией па полях сражений.

Люди уходили от Карбышева не всегда обрадованными, но неизменно ободренными. Победа близка, возмездие неизбежно, будущие поколения извлекут урок из нынешней трагедии и сделают жизнь лучше, чем была; а в живых останутся не все, тут ведь тоже действует закон войны, дорогие товарищи, коллеги, мсье, камерады.

Так говорил он приходившим побеседовать с ним. Он говорил правду, а правда, какая бы она ни была, питает мужество, а мужеством держится жизнь.

8

За Майданеком был Освенцим, по официальному наименованию Аушвиц.

На огромном плоском, как столешница, поле в строгой симметрии стояли бесчисленные ряды бараков. Только у входа в центральный лагерь росла береза — кругом же была безжизненная пустыня, хотя и шевелились повсюду человеческие фигурки, сотни,’ тысячи человеческих фигур, а над главными воротами висела дугообразная вывеска с обнадеживающими словами: «Arbeit macht frei» — «Работа освобождает».

Сразу после душа и татуировки Карбышева вместе с другими новичками из Майданека отвели в самое крупное отделение

11G

концлагеря — в Аушвиц-II, или Биркенау. Пребывание в карантине было предельно сокращено, и через неделю он уже возил тачку с гравием, посыпал дорожки, убирал мусор, а в голове целый день прыгали черные буквы: «Arbeit macht frei». Иногда эти буквы возникали из дыма кремационных печей, стоявших по обе стороны от железнодорожной платформы. Черные, серые, рыжие космы дыма валили к небу, таяли, и только черные буковки никуда не исчезали: «Arbeit macht frei».

С утра до ночи толкал он свою тачку, засыпал ямки, собирал мусор. Свежий апрельский ветер трепал полы его длинного, до пят, полосатого балахона, обнажал худые ноги в сбившихся, не по размеру, колодках, леденил грудь. Он ничего не замечал. Возвращаясь на обед в барак — бывшую конюшню,— он съедал порцион супа; вечером, придя с работы,— порцион хлеба, пил из миски эрзац-кофе или травяной чай. И не замечал, сыт или голоден. Вокруг

были люди, которые дружелюбно заговаривали с ним, это были свои, советские люди, но он пока не мог, не в состоянии был сказать им что-либо. Он словно опять заболел, и основным симптомом этой новой болезни было полное безразличие к себе, проистекавшее от сознания собственного бессилия перед масштабами творимых в Аушвице злодеяний.

Никто не видел, как в глубокой ночи, когда огненные блики переливались на стеклах окон, плакал Карбышев. Он был слишком стар и слаб, чтобы повести за собой пленных солдат, и все таки повел бы, скомандовал, и солдаты, он уверен, с голыми руками пошли бы за ним на колючую проволоку — он сделал бы так, если бы не понимал, что это, по сути, было бы массовым самоубийством, выгодным врагу.

Он погибнет со своими товарищами под ударами пулеметных очередей часовых, а здесь, в Биркенау, по-прежнему будут останавливаться невольничьи поезда, по-прежнему на каменную платформу, прозванную рампой, из вагонов будут выходить испуганные женщины и ничего не понимающие, но тоже испуганные дети, и дряхлые старики, и изредка молодые мужчины, которых после «селекции» поспешно отведут в рабочий лагерь. А все остальные: старухи и старики, молодые женщины с грудными детьми, мальчики и девочки и юные девушки,— все пойдут пестрой вереницей вдоль платформы к кремационным печам с газовыми камерами, замаскированными под баню, и там, голые, будут задушены ядовитым газом. Грудные дети на руках матерей, маленькие девочки и мальчики, цепляясь за дрожащие окаменелые руки старших, любящие их бабушки и дедушки — все вместе будут умирать мучительнейшей из смертей: от удушья.

И это каждый день.

117

Иногда по нескольку раз в сутки.

Тысячи невинных, ежедневно умирающих ужасной смертью!

Он думал, может, хотя бы ради того нужно жить, чтобы потом подробно рассказать, как, держась ручонками за голову, метались во дворе перед дымящимся крематорием малыши, силой отобранные у родителей…

Какие-то свои люди потихоньку совали Карбышеву кусок хлеба— он ел. Один, молодой, спокойный, работавший в прачечной, приносил горячую воду, бритвенный прибор и говорил, что надо побриться — он брился; он даже раз в неделю мылся с головы до ног горячей водой. Ему дали другой, покороче и почище, балахон, другую куртку и брюки — он послушно переоделся. Его избавили от тяжелой тачки, оставили только метлу — и он прилежно подметал прямые дорожки, каменные ступени, утрамбованные площадки. Но безразличие к себе не проходило.

В августе оп слег. И скоро снова очутился на больничной койке.

Оп почти не был удивлен, встретив здесь, в освенцимском лазарете, того же русского врача (тот называл себя Михайловским, но это было вымышленное имя, Карбышев догадывался). Снова белая шапочка, уколы, смертельно усталые хмурые глаза. Были минуты, когда Карбышеву хотелось умереть. Но врач продолжал упорно колоть, и минуты слабости отступали. Он сознавал: надо жить. Несмотря ни на что. Жить — чтобы бороться. Невзирая ни на какие обстоятельства. А придет смерть — встретить ее достойно. Только так он может противодействовать этому аду.

Понемногу он снова начал читать немецкие газеты, польские и югославские листовки, попадавшие с очередными транспортами в Аушвиц. Анализировал обстановку на советско-германском фронте и раз сказал своему двадцатилетнему соседу по койке Коле, что через полгода Гитлер будет повешен всенародно на перекладине главных ворот в Аушвице, там, где чернеет вывеска «Arbeit macht frei».

Чаще всего ему тогда вспоминалось вот что.

Горы — сине-зеленые, с белыми кружевами ледников, море — прозрачное, тающее в искрах солнца. Меж горной грядой и морем— белая полоска пляжа. Рядом — темноволосая голова дочки. Его карандаш весело бегает по шершавой бумаге: штрих, завиток, полукружие, еще полукружие и еще — вот вы какие, наши разлюбезные знакомые! Потом его глаза встречаются с

Поделиться с друзьями: