Избранное
Шрифт:
Я выходил из дома в разное время, шел разными улицами, но скрыться от него не мог. Он вынюхивал меня везде, словно я оставлял за собой запах, встречал меня на каком-нибудь углу или неожиданно выходил из каких-нибудь ворот, как из засады, и хмуро спрашивал:
— Для чего ты ходил к Омеру Скакавацу? О чем вы говорили?
Мой ответ так же постоянен, как и его вопрос, и он не сердился. Он поднимал на меня взгляд, точно удивлялся упрямству, заставляющему меня отвечать одно и то же, или опускал глаза, точно ему было стыдно за мое вранье. И, не попрощавшись, уходил.
Я стал для него потребностью, он для меня — привычкой, и мне было не по себе, если я не видел его целый день. Куда пропала моя тень? Не выдумал ли он чего-нибудь новенького?
В глазах у меня все пошло кругом, когда он однажды объявил, что ему все известно обо мне и Скакавацах.
Кто мог ему сказать?
Я ответил, что первый раз все это слышу и могу только удивляться способности некоторых людей выдумывать небылицы, но тут же с ужасом подумал: еще немного, и я выдам себя с головой — страхом, словом, сказанным невпопад, внезапным приступом бессилия и усталости, которые, видно, всегда овладевают человеком, чувствующим свое поражение. Однако это был лишь обратный ход памяти, заново пережитый страх. От резкой перемены привычного течения вещей у меня перехватило дыхание. Но сдаваться я не собирался и быстро взял себя в руки.
Что же ему все-таки известно?
Довольно долго он держал меня в тревожном неведении, а потом, встретив однажды на улице, велел идти за ним. По базару мы шли молча, не проронив ни слова — он не хотел, я не смел. Молчание его пугало, и в то же время я боялся выдать себя, поинтересовавшись, куда он меня ведет и зачем, или начав какой-нибудь пустячный разговор. Его новый шаг внушал мне беспокойство, за ним таилась неизвестная мне цель.
Холод сжимал сердце при мысли, что он ведет меня в крепость, и я облегченно вздохнул, когда мы вошли в его канцелярию.
Я бывал здесь и раньше, комната как нельзя лучше выражала характер ее хозяина — все здесь угнетало, внушало страх, но сейчас она показалась мне еще более холодной и суровой.
Он сел напротив меня и долго смотрел на свои сцепленные пальцы. Потом, без всяких околичностей, по-прежнему не глядя на меня, сказал, что ему все известно и что он не понимает, почему я не хочу признаться. Я соучастник преступления, он, разумеется, отдаст меня под суд, но зато он сохранил бы ко мне уважение за честность и искренность. (Я подумал про себя, что я предпочту обойтись без его уважения, но и без суда тоже.)
Когда я спросил, что это за преступление, о котором мне ничего не известно, он укоризненно покачал головой и рассказал мне всю историю побега Рамиза с начала до конца.
Ноги у меня подкосились, нутро свела судорога, совсем как у Махмуда.
Сказал он следующее.
Осман Вук, сам по себе или с ведома Шехаги, скорее с ведома Шехаги, чем сам по себе, придумал способ освободить Рамиза. Он не знает, зачем им это понадобилось — то ли они одних мыслей с Рамизом, то ли хотели насолить властям,— это неважно, его это не касается. Они наняли — за большие деньги, конечно,— старого Омера и трех его сыновей, чтоб те выкрали Рамиза. Махмуда послали к коменданту крепости с деньгами, чтоб тот впустил Скакавацев в крепость. Скакавацы спокойно вошли в открытые ворота, избили караульных и, вскочив на коней, умчали Рамиза неизвестно куда. Пока неизвестно, потому что Рамиз рано или поздно сам себя обнаружит, он сложа руки сидеть не будет. Вскоре после этого младший сын Омера напился в трактире Зайко и давай бахвалиться, что он и еще кое-кто знают, кто выкрал Рамиза. Носильщик Муйо Душица не помнит точно, кого парень поминал, но, когда его спросили, не Османа ли Вука, сказал, что, может, и его. Зайко дал знать Осману, а Осман послал
меня к старому Скакавацу с жалобой на сына. Братья тут же на коней, помчались за Авдией и привезли его домой. Что там между ними произошло, сказать трудно, ясно только, что они убили его — на дженазе мы все были.Не веря своим ушам, слушал я подлинную историю побега Рамиза. Лишь кое-где чувствовались незначительные бреши, но все действующие лица были расставлены по своим местам.
Вот что составилось у него в голове, когда он сложил воедино все раздробленные детали.
— Так? — спросил он почти весело.
— Не знаю,— ответил я, с трудом преодолевая шум в голове.— Могу сказать только о себе: не так! Сто раз тебе говорил, что ничего про это не знаю.
— И сто раз врал.
— Понимаешь, Авдага, мое дело сторона, но история твоя выглядит чересчур сомнительной. Носильщик точно не помнит, никто ничего толком не знает, ни одного свидетеля нет, а ты представляешь дело так, словно все видел своими глазами.
— Я двадцать лет на этой службе и хорошо изучил людей, знаю, кто на что способен.
— Слушай, Авдага,— разозлился я,— раз тебе все известно, чего ты не идешь в суд?
Он высоко поднял свои густые брови и помрачнел.
— Все мне известно, а сделать с вами пока ничего не могу. Нет неопровержимых улик. Скакавацев не разговоришь, молчат, Муйо Душица не помнит. У Махмуда отнимается язык, как только я помяну тюремщика. Ты скрываешь, да и кадий сейчас не хочет трогать Шехагу, надеется еще, что тот не выгонит его из Сараева. Но нельзя же злодеяние оставить безнаказанным?
— А ты знаешь, что совершил Рамиз?
— Я знаю, что он говорил против властей и был арестован. Остальное не мое дело. И знаю, кто вызволил его из крепости. Это преступление. А если преступления не наказывать, мир пойдет прахом. Против вас я ничего не имею, а вот против того, что вы совершили, имею. Улики я найду. И уж тогда пощады от меня не жди. Ты же мне не хочешь помочь! А я мог бы сказать кадию, что ты ничего не знал и был лишь слепым орудием в руках преступников. Теперь не скажу.
— Поступай, как тебе совесть велит, а я лгать не могу.
— Я только хочу тебя предупредить: улики у меня вскоре будут. У одного из сыновей Омера язык уже развязывается. И если кадий даст согласие арестовать Скакавацев, Махмуда и тебя в придачу, разом все узнаем. А согласие он даст, это и ему поможет.
— Я тебе, Авдага, уже однажды сказал, что над бедняками легко куражиться.
— Если эти бедняки заговорят — а они непременно заговорят,— надеюсь, от кары никто не уйдет. Никто! Я понимаю, на что ты намекаешь, но меня не испугают ни чины, ни богатство. Мне важна правда.
— Смотри, как бы в погоне за правдой не наделать кривды.
Он не ответил, лишь махнул рукой, отпуская меня.
Я ушел, ступая одеревеневшими ногами по неровной булыжной мостовой. Меня поразила его откровенность. Значит, он так убежден в своей правоте, что не считает нужным прибегать ни к хитрости, ни к осторожности. Он докопался до истины, добьется и справедливости. Своей справедливости. Он тем более опасен, что упрям и к тому же уверен, будто спасает мир. Упорный сыщик, одинаково беспощадный и к себе, и к жертве, жестокий, но без подлости, ограниченный, но с железной волей, по-своему честный, прямодушный, некорыстолюбивый, чистый в своей непритворной преданности порядку и страшный именно в силу всех этих своих качеств. Он не знает, чему служит, но служит на совесть. Не знает, за что карает, но со всей жестокостью. Возможно, он привык к одному закону, но вряд ли бы заметил, если бы воцарился другой. Он родился в давние-предавние времена, и в каждую эпоху рождается заново, он вечен. Как вечно его призвание вылавливать непокорных, а если непокорные приходят к власти, преследовать других непокорных. Думая о нем, я спрашивал себя: «Если человек честно служит грязным целям, кто он — честный или подлец? И честен он или подл, если грязными средствами стремится достичь высоких целей?»