Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Погоди, давай передохнем. Полдень миновал, не волки ж мы, люди все-таки. Сядь-ка ты тут, а я здесь. Хороший ты боец, уморил меня.

— Ты меня тоже.

— А раны твои болят?

— Болят.

— Мои тоже. Приложи табаку, он кровь останавливает.

— Ничего, и мох сойдет.

Посидели они, потолковали о том о сем, о семье, о детях, о нелегкой жизни своей, все у них похожее, много что одинаковое, поняли друг друга, сблизились, потом встали и сказали:

— Ну вот и отвели душу. Даже о ранах позабыли. Пора кончать начатое.

Обнажили кинжалы и успокоили друг друга навеки.

Весельчаком оказался мой товарищ в подземелье, взбодрил он меня своим ироническим нравоучением. Взбодрил, придал мужества. Иной сказал бы, что два солдата в лесу расстались друзьями, ну и вышла бы омерзительная ложь, даже если бы так и случилось. А горький конец правдив, ибо более всего избавлял меня от ненужных страхов, как бы он не сделал их лучше, чем они есть. И опять-таки (а это я вовсе не мог себе разумно объяснить) именно потому, что конец оказался

безжалостно правдивым, осталась у меня в душе детски наивная мысль, упрямая надежда, а вдруг солдаты все-таки примирились. Если не те двое, может быть, другие, ведь эта история чуть-чуть так не закончилась. Хотя для моего товарища вовсе не это было главным — он рассказывал, чтоб не быть одному. Он много побродил по свету, всякое видывал и умел рассказывать интересно, живо, осязаемо, приятно, ну и разбивал все мои сомнения, что с ним будет сидеть тяжелее, нежели одному. Я просыпался по ночам, прислушиваясь к его дыханию.

— Ты спишь? — спрашивал я.— Расскажи что-нибудь, если не лень.

— А что будем делать, когда все перескажем?

— Станем рассказывать снова, по второму разу, наоборот.

— А когда и наоборот перескажем?

— Тогда помрем.

— Довольные друг другом, как те два солдата.

— Довольные, как те два дурака, что выполнили свой долг.

— Ехидный ты,— сказал он без упрека.

— А ты разве нет?

— Нет, с чего бы? Сам видишь, пошел я воевать, значит, заранее примирился с тем, что буду ранен, взят в плен, убит. Случилось меньшее зло из того, что могло случиться, чего ж мне быть ехидным?

И едва начинал звучать его тихий голос, ночь становилась менее пустынной. Он воздвигал между нами мост из паутины, мост из слов, они парили над нами, описывали круги, утекали, исчезали, он был истоком, я — устьем. Какая-то тайна рождалась между нами, и чудесное безумие, что зовется речью, совершало чудо: две безжизненные колоды, лежавшие друг возле друга, вдруг оживали и оказывались прочно соединенными. Мы расстались без сожаления, когда нас обменяли на неприятельских пленных. Такой человек всегда найдет слушателей, потому что они нужны ему, да и я сам стал их находить. В разговоре люди становились мне ближе. Не все, конечно. Некоторые ведь глухи к чужим словам, это несчастье и для себя, и для других. Но пытаться всегда стоит. Ты спросишь: зачем? Да ни зачем. Может, не так глухо и пусто станет вокруг. Давно это было, когда я только занялся торговлей, рассказали мне историю одной женщины из Вышеграда, вдовы какого-то спахии. У нее никого не было, кроме сына, паренька лет двадцати. Можешь себе представить, как она любила его, он был единственный сын, в нем заключалась вся ее жизнь. И когда юноша погиб на войне, мать обезумела: сперва она не верила этому, потом заперлась в комнате, сидела на черном хлебе с водой, спала на голом полу, каждый вечер кладя себе на грудь тяжелый черный камень. Она хотела умереть и не имела сил убить себя. Как назло, смерть не приходила. Двадцать лет прожила она так, на черном хлебе и воде, с тяжелым камнем на груди, от нее остались кожа да кости, она поседела, почернела, обуглилась, повисни она на балке, вид у нее был бы куда лучше, но она продолжала жить. Помню, меня особенно поразил черный камень, который она клала себе на грудь каждую ночь, я как-то яснее почувствовал, какие муки она испытала. Он меня и привел к ней, этот камень. Дом был большой, о двух этажах, небеленый, покосившийся, земли вокруг достаточно, и, к моему удивлению, хорошо обработанной, в доме с хозяйкой жила еще одна старушка, совсем древняя. Она и рассказала, что никто им не помогает, хозяйство большое, субаша, правда, обо всем заботится, но хозяйка не хочет иметь с ним дела, не желает брать деньги, он оставляет их себе, а им дает столько, чтоб хватило в живых остаться, бог не хочет прибрать ее, прекратить ее муки. Я солгал, будто один мой друг, тоже погибший, рассказывал мне о ее сыне, вот я и приехал навестить ее, ибо испытываю такое чувство, словно сам знал его. Я солгал, так как это был единственный способ заставить ее вступить со мной в разговор. Конечно, о сыне. Она годами молчала, годами ожидала смерти, годами думала о нем, отравляя себя болью, и теперь она могла вдосталь говорить о нем. Я ее разбудил. Я позабыл о том, что говорил вначале, ложь ненадежный спутник, теперь я говорил так, будто в самом деле его знал. Но ошибиться я не мог. Она не замечала, что я был еще ребенком, когда он погиб, может быть, даже считала его моложе меня, потому что для нее он не изменился. Я говорил, что он был красив, умен, добр и благороден со всеми, очень нежно вспоминал мать, он выделялся из тысячи. Я раскрывал перед ней ее собственные мысли, и преувеличения здесь не могло быть. Каждая моя похвала казалась этой женщине слабой, недостаточной. Она говорила тихо, шепелявя, но каждое слово, срывавшееся с ее уст, будто было обласкано, поцеловано, оно было проникновенным, напоенным любовью, окутанным ватой давних воспоминаний. Я был новый человек, незнакомый, и ей хотелось все рассказать о сыне, вознаградить себя за упорное молчание. Подсознательно она пыталась объяснить, как велико ее горе и как оно становится меньше, когда она говорит, ибо тогда видит его живого и ненаглядного. Я думаю, что впервые это удалось ей полностью; в ее одиночестве, да и в присутствии знакомых, он оживал лишь как тень, она знала, что он мертв. Сейчас она позабыла о смерти, отстранила от себя все, кроме того давно ушедшего времени, когда еще не произошло несчастье. Конечно, это не могло длиться долго,

мысль о смерти приблизится, я ждал, когда ее окутает черное облако, я замечу это по тени на ее лице, но все равно хотя бы на миг она освободилась. С тех пор я навещал ее всякий раз, когда появлялся в тех краях, направляясь куда-нибудь, или на обратном пути, и женщина находила в своей памяти новые картины, и сын ее становился все меньше, моложе, всегда одинаковый и всегда живой. Она погружалась в минувшее от той черной минуты, которая оборвала ее жизнь. Она ждала мига воскресения, как праздника, как байрама, она целыми днями ожидала меня, в большой комнате топили, если было холодно, впервые за много лет готовили еду, которой она не пробовала, для меня расстилали съеденные молью подушки и пожелтевшие простыни, если я соглашался провести день-другой, чтоб продлить ее праздник. Она почти не изменила своего образа жизни, по-прежнему сидела на ржаном хлебе, запивая его водой, по-прежнему спала на голом полу, кладя черный камень на грудь, но в глазах ее была теперь не только мысль о смерти. Я уговорил ее, и она согласилась потребовать у субаши оставшуюся прибыль от хозяйства, чтобы построить в деревне для детей мектеб и помочь им одеждой и продовольствием, потому что наверняка так поступил бы ее сын. Она построила мектеб, привела хаджи, помогла бедным крестьянам, чтоб их дети не ходили голыми и голодными в школу, сделала доброе дело, облегчила свою муку.

— И все хорошо кончилось, все были счастливы, как в сказке,— произнес я, посмеиваясь на этой историей.

Мне показалось, что этот назидательный рассказ адресован мне и должен послужить для меня примером: наверное, мне тоже рекомендовали собрать детей и юношей вокруг себя и повести их к счастью. Все выглядело наивно, не вязалось с его характером, противоречило всему, что я знал о нем. Однако неплохую школу он прошел у старого солдата в темнице.

Хасан улыбнулся, без торжества, но и не смалодушничал.

— Да нет, не все хорошо закончилось. Крестьянам помощь пришлась весьма кстати, они запили и стали пропивать даже свое имущество. Довольно скоро в этом разобрались их жены, потому что пьяные кулаки куда тяжелее и болезненнее; женщины принялись проклинать вдову. Проклинали ее и мужики, потому что ребята перестали присматривать за скотиной и помогать в поле, а в школу ходили редко, да и учитель не из лучших попался, они мало чему могли у него научиться, а то, чему выучились, забыли через год-другой, тогда в деревне стали поговаривать, что ж это за школа такая, всю задницу обдерешь, пока выучишься, а за год перезабудешь. Вдова прожила двадцать лет в ожидании смерти и умерла в третью весну нашего знакомства, вышла встречать меня в метель, а я задержался по дороге дольше обычного.

— Значит, все вышло нехорошо?

— Нет. Почему? Она умерла, ожидая друга своего сына, понимаешь? В ней было много добрых слов, она хотела поговорить о своей любви к сыну и не думала о смерти. Крестьяне остались ни с чем, без выпивки и без помощи, ибо наследники быстро разделили ее имение. А в деревне сохранилась добрая память о ней, все плохое позабылось. Осталась легенда: жила-была одна странная и добрая женщина. Никому от этого, правда, никакого толку, но зато красиво.

Тронула меня эта история, горькая и необыкновенная, как жизнь, и неуловимая, как жизнь. Тронуло полное насмешки смирение Хасана, или его спокойное отрицание, его мучительный порыв, который человек должен смирить, чтоб не сойти с ума.

Я засмеялся, пытаясь облегчить возможную горечь и резкость своего вывода:

— Остановись на чем-нибудь, ради бога, определись, найди точку опоры. Ты во всем сомневаешься.

— Ты прав, во многом я сомневаюсь. Это плохо?

— И не хорошо.

— Значит, не плохо, но и не хорошо. А не сомневаться — это хорошо. А может быть, плохо?

— Не понимаю.

— Существует ли что-нибудь, в чем ты абсолютно уверен?

— Уверен в том, что есть бог.

— Вот видишь, а те, кто не верят в бога, уверены, что его нет. Может быть, было бы хорошо, если б они не были так уверены.

— Да. И что тогда?

— Ничего.

Но я уже раскаивался в том, что спросил, не заметив ловушки обманчиво мудрой логики. Как разумна и опасна эта мысль! А Хасан подвел меня к ней играючи.

Он силен своей неуверенностью.

Мне это не мешало, ничто в нем мне больше не мешало. Я полюбил его и, даже не соглашаясь с ним, считал его правым. Он был мне дорог даже тогда, когда я считал, что он не прав.

Даже один день, проведенный без него, казался мне пустым и бесконечным. Я безмятежно существовал в его тени.

Отец его уже без страха ожидал неизбежного конца, окруженный обновленной любовью сына.

Для нас с ним Хасан стал самым необходимым человеком в мире. Поэтому я огорчился, узнав, что он отправляется в путь.

Я пошел к нему, так как не видел его уже целые сутки. Он играл в тавлу с отцом, сидя у его постели.

Старик сердился, бросая кости среди черных и белых треугольников.

— Ух, прах побери, как ты ходишь! Фазлия,— жаловался он слуге,— не идут кости.

— А ты подул на них, ага?

— Подул, не помогает. А Зейна где? Пусть она их положит между грудями.

— Стыдно, отец!

— Мне уже ничего не стыдно. Разве стыдно, Фазлия?

— Нет, ага, боже сохрани.

— Лучше, отец, потри их о рукав дервиша.

— В самом деле? Ты не рассердишься, Ахмед-эфенди? Ей-богу, помогает.

— Рад, что ты пришел,— улыбнулся мне Хасан.

— Я со вчерашнего дня тебя не видел.

— Подождите со своими разговорами,— сердился старик,— пока я не выиграю. Вот, кажется, теперь у меня пошло.

Поделиться с друзьями: