Избранное
Шрифт:
— Ты болела?
— Нет.
— Чего ж ты тогда лежала?
— Господи, неужели я все должна говорить? Кажется, ты станешь дедом.
Перламутровые зубы ее сверкали в улыбке: ни тени смущения, ни стыда не было в ней заметно.
Старик приподнялся на локте, ошеломленно глядя на нее, немного встревоженный, как мне показалось.
— Ты беременна?
— Кажется.
— Да или кажется?
— Да.
— Ух! Дай бог счастья.
Она встала и поцеловала ему руку. И снова уселась в ногах.
— Я хочу и ради тебя. Ты наверняка обрадуешься внуку.
Старик пристально смотрел на нее, словно не веря или слишком переживая это сообщение.
— Обрадуюсь? — чуть слышно произнес он, побежденный.— Еще как обрадуюсь.
— А
— Думается мне, нет.
— Жаль. Милее бы тебе был внук от сына, чем от дочери.
Она засмеялась, словно сказала это в шутку, хотя ни одного слова она не произнесла впустую.
— Я хочу внука, дочь. От тебя или от него, безразлично. От дочери вернее, моей крови, тут обмана быть не может. Я уж боялся, что не дождаться мне.
— Я молилась, чтобы бог не оставил меня бездетной, и вот, слава аллаху, помогло.
Еще бы, много тут помогает молитва!
Я слушал их разговор, потрясенный ее холодной расчетливостью, ошеломленный наглостью, скрытой под личиной прекрасного образа, восхищенный ее мужской уверенностью. В ней не было ничего от отца, ничего от Хасана, а в них — от нее. Кровь ли отцовская подвела, лишь сохранив то, что в них обоих не могло развиться? Или она мстила за пустую жизнь, за отсутствие любви, за девичьи мечтания? Обманутая в своих надеждах, жестокая, она теперь спокойно сводила счеты со всем миром, без сожаления и раскаяния, без милости. Как безмятежно смотрела она на меня, словно меня нет, словно между нами никогда не было того недоброго разговора в старом доме. Или она настолько презирает меня, что смогла обо всем позабыть, или потеряла способность стыдиться. Я не простил ей умершего брата, но не знал, как разделаться с ней в своей душе, ее, единственную, я не причислил ни к одной из сторон: ни к малочисленным друзьям, ни к врагам, которых ненавидел. Может быть, из-за упрямства, с которым она думает только о себе и никто больше ее не касается. Она живет собою, возможно не имея понятия о том, как она дерзка. Как вода, как туча, как буря. А может быть, как истинная красота. Я не питал слабости к женщинам, но ее лицо нелегко позабыть.
Когда она ушла, старик долго смотрел на дверь и на меня.
— Беременна,— произнес он задумчиво.— Беременна. Что ты скажешь?
— Что мне сказать!
— Что тебе сказать! Поздравить меня! Но теперь больше не надо, поздно. Ты опоздал, значит, не веришь. Погоди, мне тоже не ясно. Столько лет моему уважаемому зятю не удавалось ничего посеять, а старость его, ей-богу, не одарила силой. Желание и молитва тут слабо помогают. Единственно разве кто-нибудь помоложе, господи помилуй, перескочил через забор, а какое мне дело, безразлично мне, я бы даже хотел, чтоб так получилось, чтоб не дала побегов гнилая кадийская лоза, да, трудно в это поверить тому, кто знает мою дочь. Никому она не дает власти над собой, гордая и настороженная. Только если убила его потом. А не слыхать было, чтоб кого-то прикончили. И зачем она пришла об этом сказать? Это нельзя утаить, узнают так или иначе. А ведь убеждена, что меня обрадует. Я обрадовался?
— Не знаю. Ты ничем не одарил ее.
— Вот видишь. Я ее не одарил, ты меня не поздравил, что-то тут нечисто.
— Ты разволновался и просто позабыл об этом.
— Да, разволновался. Но если б я по-настоящему в это поверил, я бы не позабыл. Она скорее обеспокоила меня, чем обрадовала. Не понимаю.
— Почему обеспокоила?
— Она чего-то хочет, а я не знаю чего.
На другой день, когда я пришел после ичиндии, он встретил меня необыкновенно живо, с наигранной веселостью, стал угощать яблоками и виноградом — дочка прислала.
— Спрашивала, чего я хочу, что мне приготовить, и я послал ей подарок, горсть золотых монет.
— Хорошо сделал.
— Вчера я разволновался. А ночью не спал и все время думал. Зачем ей обманывать меня, что ей с того? Если из-за имения, знает, что и так ей останется, не возьму я с собой на тот свет. А быть может, мой злосчастный
зять, кадий, вспыхнул свечой перед тем, как испустить последний вздох, и сделал хоть одно доброе дело в жизни. А если аллах помог как-то иначе, спасибо ему за любой способ, но я думаю, она сказала правду, не могу я найти никакой причины, ради которой она стала бы врать.— Я тоже.
— Ты тоже? Вот видишь! Меня еще могла родительская любовь обмануть, тебя — вряд ли.
Я поверил, потому что он этого хотел, но на долю Хасана выпадет еще много страданий за эту отцовскую радость, какой бы она ни была.
Я собирался подольше остаться с Али-агой, он был встревожен сообщением дочери, в которое я не верил, но не стал разубеждать его, и волновался из-за скорого возвращения Хасана, а у меня от этого тоже обмирало сердце. Однако за мной пришел молла Юсуф и позвал в текию: меня ожидал миралай Осман-бег, проходивший мимо с войском и пожелавший остановиться на ночлег в текии.
Старик слушал его с любопытством.
— Знаменитый Осман-бег? Ты с ним знаком?
— Только слышал о нем.
— Если у тебя тесно и если миралай-бег захочет, пригласи его сюда от моего имени. Здесь хватит места, найдется и для него, и для его спутников. Для моего дома было бы честью принять их.
Али-ага по привычке предложил гостеприимство, но говорил торжественно, по-старинному. Он питал слабость к знаменитостям, почему и рассердился на Хасана, когда тот пренебрег славой.
Но тут же он вдруг передумал:
— Может быть, лучше ему остаться в текии. Фазлия уехал встречать Хасана, у Зейны достаточно забот со мною, я не смогу встретить его как подобает.
Я понял, почему он это сделал — из-за Хасана.
— Не думаю, что миралай принял бы приглашение,— успокоил я старика.— Люди султана сворачивают в текию, когда никого не хотят беспокоить. Или когда никому не верят.
— А куда он с войском?
— Не знаю.
— Ничего не говори ему. Может быть, Хасану не понравилось бы, если б миралай переночевал у нас. Да и мне тоже,— великодушно поддержал он сына.— Если тебе что-либо нужно: постели, продовольствие, посуда,— пришли.
— Можно кому-нибудь из дервишей переночевать у тебя, если понадобится?
— Можете все.
На улице мне попался Юсуф Синануддин, золотых дел мастер. Обычно по вечерам он захаживал к Али-аге, но сейчас стоял на перекрестке и словно к чему-то прислушивался. Увидев меня, он пошел навстречу.
— У тебя славный гость,— обратился он ко мне необычайно растерянный.
— Да, мне только что сообщили.
— Спроси его, как он себя чувствует. Он приобрел славу, сражаясь с врагами империи, а сейчас идет убивать наших людей. В Посавине. Печальная старость. Лучше бы ему умереть вовремя.
— Не мое дело спрашивать об этом, Синануддин-ага.
— Знаю, что не твое, я бы тоже не стал. Но трудно отделаться от этого.
В воротах он снова остановился, и мне опять показалось, будто он к чему-то прислушивается.
Хафиза Мухаммеда и моллу Юсуфа я отправил ночевать к Али-аге, сам перешел в комнату хафиза Мухаммеда, свою предоставил Осман-бегу, а в комнате моллы Юсуфа разместились солдаты.
Я поразился, увидев, как стар миралай — с белой бородой, усталый, молчаливый. К счастью, он не был груб, как я ожидал. Принес извинения, что помешал мне, но в городке он никого не знает, поэтому решил, что удобнее остановиться в текии, удобнее для него, не для нас, разумеется, но он надеется, что мы уже привыкли к случайным прохожим, он останется только на одну ночь, на рассвете тронется дальше. Он мог бы переночевать в поле со своим отрядом, но в его годы лучше под крышей. Он собирался заглянуть к местному ювелиру хаджи Синануддину, так как дружен с его сыном, но не уверен, возможно, кому-то это будет приятно, а кому-то досадно, поэтому решил поступить так. Правда, у него есть кое-что для хаджи Синануддина: как раз накануне выступления в поход сын хаджи был назначен султанским силахдаром. Это мог бы передать ему и я, может быть, старик обрадуется.