Избранные ходы
Шрифт:
— Прости. Если не смогла для себя, прости для меня, — произнес Решетнев, пытаясь ее обнять.
Она согласилась глазами — закрыла и открыла их снова.
— Но вот дела — никогда не извлечь опыта, — вздохнула она. Сколько ни бейся. Всякая новая находка будет сама считать нас очередными найденышами и позволять мучительно тешиться собой. Я устала сегодня. Представь — я не спала с тех пор. Зато теперь знаю, почему. Я уже не умею ждать. Я не разучилась — я просто не хочу апельсинов, поскольку не знаю, что они такое. И не хочу знать, что самое страшное.
Чтобы как-то вернуться к реальности, Решетнев переводил
«Она привыкла засыпать в кресле», — последнее, о чем он подумал в ее новой квартире.
Он брел по улице, и ноги, преодолевая сокращенность мышц, на минуту выводили его из оцепенения. Тогда мысли обретали течение, близкое к равнинному. Он вспоминал осенний бал и Ирину у шведской стенки с кленовым листом в руке. Почему он не подошел к ней тогда? Может быть, все было бы иначе. В жизни надо срываться.
День уходил, таял. Последние мгновения остывали на пустующих тротуарах. На цветные осенние образы ложились ночные, черно-белые. Все вокруг было объято темнотой и бесконечной жаждой повторенья.
Решетнев брел по мокрым улицам и затаптывал одинокие звезды в галактики, отстоящие друг от друга на сотни световых лет. Он навязывал себя скамейкам и аллеям, ничего и никого не помнящим, и не мог избавиться от мысли, что Ирина в нем уже неизлечима. Она будет затихать и воспаляться снова в маленькой замкнутости, имя которой произносит каждый сигнал наезжающих сзади машин, каждая капля дождя. Ему казалось, за ним кто-то идет. Босиком по снегу. Он оборачивался и не мог с достаточной уверенностью отнести этот холодный мираж ни к прошлому, ни к будущему. Он принимался вспоминать, а получалось, что ждет, но, стоило ему помечтать, все тут же обращалось памятью.
Над городом и чуть поодаль вставали зори, похожие на правдивые рассказы о любви.
Друзья, вернувшись из тайги вслед за Решетневым, привезли ему несколько конвертов с пометкой: «адресат выбыл». Даже эти его письма к Ирине, свершив слалом долгой дороги в два конца, вернулись на круги своя.
Если бы не Кант…
Занянченный Нечерноземьем Артамонов хотел попасть на производственную практику куда-нибудь в тундру, но для расширения кругозора, что ли, его вместе с Пунтусом и Нынкиным оставили в Брянске и засунули на машиностроительный завод возить на тачке в отвал отработанную опоку.
— Естественным путем избегнуть цивилизации не удалось. Придется это сделать искусственно, — не сдался судьбе Артамонов. — Учреждаю для себя чисто интеллектуальное лето. Ни капли никотина и алкоголя на эпителиальных тканях. Никаких случайных девочек. Только книги, театры, музеи.
— Если ты напряжешься в этом направлении, из тебя действительно выйдет толк, — поощрил его Пунтус.
— Причем весь. Без остатка, — уточнил Нынкин.
— Чтобы застраховаться от случайных срывов, я стригусь наголо. До блеска, — захорохорился Артамонов.
— Чего
только не придет в голову на голодный желудок, — покачал головой Пунтус.— Правильно жить — это ничего не делать от нечего делать, сформулировал Артамонов идею и лозунг своего перспективного развития.
— Я тоже за то, чтобы ничего не делать, — сказал Нынкин.
— А я считаю так, — продолжил бить себя в грудь Артамонов. — Если завязывать, то на два узла. Никаких бантиков и петелек я не признаю с детства.
И точно — шнурки на туфлях Артамонова расшнуровать до конца было невозможно.
Артамонов отправился искать крутого цирюльника, и уже через полчаса голова новатора походила на плафон недорогого светильника.
— Ящур! — воскликнул Пунтус при виде Артамонова, которого обкорнали такими клоками, что обработанная поверхность стала походить на тифозную шкуру.
— Ты стал похож на осла! — выразился Нынкин.
— Нет, на зайца! Которому лет триста!
— Прижми уши или надень шапочку!
— Теперь ты точно от любой любви застрахован! Девочки будут шарахаться от тебя на проезжую часть!
— И уступать место в общественном транспорте.
— И в «Журавли» тебя вышибалы не пустят!
Артамонов, сохраняя невозмутимость, отправился в свою комнату и возлег в ботинках на кровать со словарем антонимов.
— Оригинальный — банальный, — читал он вслух, — оптом — в розницу, острый — тупой, — долдонил он себе под нос.
Дожди хорошенько выдержали взаперти честной народ, и в первый же солнечный день все население Брянска высыпало на пляжи.
Нынкин и Пунтус увлекли в пойму упирающегося Артамонова. Они выбрали удобное местечко между двумя киосками, чтобы до ленивых пирожков и пива было примерно одинаково, и принялись играть в балду.
Артамонов надрывно читал Зощенко. С новелл этого автора было проще открывать чисто интеллектуальный сезон. И все было бы хорошо, если бы не Кант на пустом коврике…
Артамонов наткнулся на этого Канта, как на бревно. Кант лежал на коврике, а коврик был без хозяина, вернее, без хозяйки — об этом говорили оставленные тапочки тридцать шестого размера. Тапочки, конечно, тапочками, но Кант… Возникло любопытство. Не всякий сможет читать Канта в пляжных условиях, подумалось Артамонову, и он занял коврик с тем, чтобы дождаться хозяйки. С сожалением Артамонов обнаружил, что Кант не Иммануил, то есть не философ, а всего лишь Герман — современный немецкий писатель. Но деваться было некуда — курок знакомства был уже взведен. «Не утонула ли она? мелькнуло в голове Артамонова. — Слишком долго купается». Он начал осматривать берег — не собралась ли толпа по этому поводу. Но тут подошел Пунтус и сказал:
— Твоя жертва, уважаемый испытатель, уже полчаса прячется за раздевалкой, вся дрожит от страха и рисует крестики-нолики. Она зашла к тебе со спины, и твой зековский затылок не вызвал у нее никакого доверия. С тебя три рубля на пиво за информацию.
— Где? — подхватился Артамонов. — За какой раздевалкой?
— Вон, видишь, ножки переминаются.
— Спасибочки.
— Спасибом тут не отделаешься. Попрошу три рубля.
Артамонов сунул Пунтусу трояк, вздохнул и направился за раздевалку. Девушка хворостинкой рисовала головы. Их было уже с десяток. В профилях и анфасах угадывались знакомые личности.