Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Избранные письма о куртуазном маньеризме
Шрифт:

3

Обеднение словарного запаса «среднего человека» с необходимостью влечет за собой расширение употребления так называемых «табуизмов», а попросту говоря — матерщины. Непечатные словечки слетают с уст наших сограждан с легкостью невероятной, причем заметно, что произносящие их давно перестали различать, когда их употребление уместно, а когда оно вызывает либо неловкость, либо в лучшем случае скуку. Сплошной мат звучит в разговорах жен с мужьями, детей с родителями, юных девиц со своими кавалерами и так далее. Надо сказать, что все эти льющиеся потоками табуизмы представляют собой лишь жалкое подобие тех живых и сочных выражений, которые были некогда изобретены нашими предками для усиления выразительности речи и которые делают брань особенно уничтожающей, насмешку — особенно едкой, а рассказ — особенно смешным. Табуизмы, употребляемые «средним человеком» в будничном общении, служат не для того, чтобы расцветить язык, а для того, чтобы заполнить пробелы и провалы, поминутно возникающие в речи нашего стандартного воспитанного согражданина при стандартной скудости его словаря. Матерные слова начинают применяться не в их исконной функции средств усиления выразительности речи и даже не в функции собственно слов, а как механический наполнитель, однородная и безликая языковая масса, утратившая свое образное содержание. Сами табуизмы как отдельные частицы этой массы становятся такими же бесцветными, стертыми, унылыми и ничего уже не выражают, а только нагоняют скуку и утомляют изощренный слух. Исходя из всего вышесказанного, следовало бы в законодательном порядке запретить употребление табуизмов всем лицам, не имеющим по меньшей мере диплома бакалавра искусств. Дабы в первое время после введения такого установления не переполнять тюрьмы его нарушителями и не допускать ссылок на бедность как причину неуплаты штрафов, следовало бы для пресечения неправомерного употребления табуизмов ввести телесные наказания. Впорочем, настоятельная необходимость скорейшего введения телесных наказаний в российскую юридическую практику обнаруживается и при рассмотрении многих других социальных вопросов, не связанных напрямую с проблемой усиления влияния поэзии на жизнь современного общества. Об этом мною подробно сказано в таких работах, как «Развитие общественной мысли и расширение практики телесных наказаний» (журнал «Общественные науки», № 8 за 1991 год); «Об имманентности телесных наказаний российскому социуму» (журнал «Социология», № 2 за 1992 год); «Органичность телесных наказаний для российских административных систем» (журнал «Социологический вестник», № 11 за 1992 год); «Русская порка» (газета «День» от 12 мая 1993 года).

4

Ко второй группе субъективных причин, уменьшающих восприимчивость индивида к поэзии и способных даже породить у наиболее интеллектуально слабых особей отвращение к ней, являются слабости и недостатки самой поэзии, если рассматривать ее как единый культурный массив. В каждую историческую эпоху поэзии чего–то недоставало, и эти недостатки восполнялись творцами следующей эпохи. Надо, однако, признать, что существуют такие исторические периоды, в которые по ряду причин политического и социального характера поэзия в целом хиреет и с завистью взирает на достижения прежних лет. Мы в нашей стране переживаем ныне как раз такой период поэтического безвременья, когда поэзия не просто остановилась в своем развитии, но и переживает, на наш взгляд, прискорбное попятное движение. Следует также отметить, что подлинное развитие поэзии (да и не только поэзии) всегда происходит не за счет увеличения числа занимающихся ею людей, пусть даже и весьма способных, а за счет появления небольшой группы выдающихся мастеров, которым удается хотя бы частично снять ограниченность достижений их предшественников. Существенное продвижение вперед обеспечивают гении, а не усидчивые трудяги или богемные крикуны. Однако те люди, имена которых мы из года в год вцдели на страницах журналов или на обложках поэтических сборников, масштаба гения никак не достигали — это приходится признать при всем уважении к их трудолюбию и знанию потайных

пружин издательского дела в бывшей Империи и в народившейся из ее трупа буржуйской России. Несмотря на большое количество лиц, претендующих на звание Поэта, печатавшихся в многотиражных изданиях и выпускавших книги, Поэзии до настоящего времени мы не имели. Иначе говоря, стихотворцы последних десятилетий ничего или почти ничего не сделали для развития своего искусства — в отличие, к примеру, от авторов испанского консептизма, французской «Плеяды», немецкого романтизма и многих других столь же четко оформленных периодов мощного восходящего движения поэзии. Печально наблюдать упадок в нашем жизненно важном для общества деле, однако необходимо подвергнуть признаки и характерные черты упадка тщательному рассмотрению и анализу, дабы понять не только то, как следует писать, — рационально объяснить это еще никому не удавалось, — сколько то, как писать не следует, какие подходы к сочинению стихов решительно не способны удовлетворить читателей.

Попытаемся очертить главные признаки вырождения поэтического искусства в наши дни. Не претендуя на полноту охвата всей этой обширной и весьма безрадостной картины, скажем о наиболее тревожащих нас явлениях. На наш взгляд, особенно прискорбное и вредоносное заблуждение многих нынешних стихотворцев состоит в том, что язык интуитивного познания, свойственный поэзии (язык чувств), они считают возможным подменять языком рационального познания (языком абстрактных понятий). Разумеется, такая манера изъясняться способствует крайней плодовитости, ибо интуиция капризна и в то или иное душевное состояние по произволу не впадешь, тогда как рассудок куда более дисциплинирован и рать абстракций всегда готова к бою. Стихи поэтов, впавших в вышеуказанное заблуждение, отличаются подчас гладкостью рифм и размеров, богатым словарным запасом, массой литературных аллюзий, обилием хлестких умозаключений и потому вызывают неумеренное восхищение у людей со слабо развитыми интуитивными способностями, но склонных в то же время к упражнениям ума. На самом же деле эти стихи удручающе мертвенны, ибо представляют собой цепочки отвлеченных понятий, заканчивающиеся неким философским выводом — по большей части весьма поверхностным. Между тем абстрактное понятие не затронет души читателя, не возбудит в ней сочувствия, ибо обращается изначально не к чувству, а к разуму. Понятие есть то общее обозначение, которое выделяется рассудком для группы неких однородных явлений, и как таковое оно лишено чувственной конкретности. Поэтому и апеллировать к эмоциям оно никак не может. Последние возбуждаются прежде всего образами, и поэт, верно понимающий свою задачу, прежде всего описывает, стремясь создать совершенно конкретный образ, а не довольствуется тем, что называет конкретный предмет или явление его родовым именем и считает в результате свою изобразительную задачу выполненной. Назвать кошку кошкой вовсе не означает описать кошку и тем более вызвать определенное чувство к ней в душе читателя — это значит лишь констатировать принадлежность зверя, о котором рассуждает автор, к семейству кошачьих. Но вся беда в том, что без решения изобразительной задачи не будет решена и главная задача искусства: возбуждение сочувствия или, выражаясь словами Альфредо Карадио де Падуани, «раздражение поэтического чувствилища». Разумеется, наглядный образ той или иной вещи может быть создан разными методами и отражать различные свойства этой вещи. В каком ракурсе вещь предстанет перед читателем — решать поэту. Определенным углом зрения на предмет изображения предопределяется и тот набор изобразительных средств, которым воспользуется поэт. Задача последнего не пассивна, то есть он не довольствуется лишь изображением в своих стихах уже существующих предметов (или, точнее, созданием образов этих предметов), — он может взять на себя активную роль и перевоплотиться в вымышленные им существа, поставить себя в невероятные ситуации и т. п., но успех это принесет при одном непременном условии: необходимо создать не набор абстрактных допущений, а придать своим фантазиям конкретно–образную форму.

Отвечу попутно на то возражение, которое Вы можете выдвинуть: не секрет ведь, что наше сердце может тронуть и такое стихотворение, в котором полностью отсутствуют описания каких–либо материальных предметов, в котором поэт говорит исключительно о своих чувствах. Но я вовсе не собираюсь утверждать, будто описывать можно только вещи, а не движения души. Поэзия тем и сильна, что может изображать не только материальные, но и духовные явления — в этом случае поэт создает не образ вещи или явления, а образ чувства. Иными словами, здесь также должна быть решена прежде всего изобразительная задача, и ее отличие состоит лишь в том, что описывается явление особого рода. Отсюда ясно, почему такую скуку вызывают попытки говорить о чувствах языком общих понятий и риторических фигур: там, где на самом деле нужно тоже создать образ, наши стихотворцы вновь принимаются оперировать совершенно не подходящими для этого средствами. Как и каждое явление материального мира, каждое чувство всегда неповторимо и конкретно и лишь в своей чувственной конкретности способно возбудить в читателе сопереживание. Следовательно, именно к такому его изображению и следует стремиться.

Любопытно, что другая группа поэтов, работающая под флагом ясности и простоты народного творчества, а не ученой изощренности, характерной для поэтов первой группы, пришла в своей деятельности к тем же печальным результатам. В упрощенческом раже они отказались от образов, а не от абстракций, от чувственной конкретности, а не от риторических возгласов. Образность, характерная для тех, кого наши ревнители исконности и почвы провозглашают своими предтечами — Есенина, Клюева, Клычкова, — ими самими оказалась напрочь утраченной, и ныне становится очевидным, что на самом деле их предтечей является мастер слезливой социальной риторики Спиридон Дрожжин.

Вряд ли стоит в завершение послания утомлять Бас, любезный друг, множеством примеров вопиющего непрофессиона лизма, безответственности и безграмотности, которыми изобилуют как произведения виршеписцев наших дней, так и все русское стихотворное творчество послевоенных десятилетий. Скажу кратко (не открыв при этом ничего нового): большинство известнейших авторов упомянутого периода просто не умели делать того, чем занимались всю жизнь и что приносило им неплохой доход. Советская эпоха, кстати, с блеском опровергла распространенное в цивилизованных странах мнение, будто писатель обычно не в состоянии заработать себе на хлеб одним литературным трудом. Произведения советских поэтических мэтров (а многие из этих людей широко издаются и в наши дни) являют взору жалкую и утомительную картину смысловых неувязок, грамматических и синтаксических ошибок (лицемерно выдаваемых за вольности и даже находки вдохновенного мастера), не к месту употребляемых неточных рифм, ритмических сбоев и прочих подобных мерзостей. В стихах авторов авангардистского толка к этому добавляются потоки полной бессмыслицы, выдаваемой за метафорическое мышление. Наши мастера бреда, видимо, не понимают того, что метафора представляет собой языковую фигуру, выявляющую вполне конкретную связь между столь же конкретными предметами или явлениями. Отсутствие конкретности и определенности означает вовсе не глубину поэтического мышления, а полное неумение пользоваться метафорой в сочетании с непониманием сущности этого речевого инструмента. Впрочем, лично я убежден, что в данном случае мы имеем дело не с искренним заблуждением, а с обычной недобросовестностью, использующей склонность глухих к поэзии людей прикидываться, будто они усматривают глубокий смысл в какой–нибудь замутненной до предела белиберде, и таким образом скрывать свою интеллектуальную ущербность. О читателях такого сорта Моруа писал: «Я называю снобами людей, которые притворно восхищаются тем, чего в действительности не любят и не понимают. Снобизм — это порок». Плачевное состояние поэтического ремесла в наши дни, глубина и постыдность его падения не позволяют строго судить тех несчастных людей, которые шарахаются от любого стихотворного текста. То, что долгие годы называлось у нас поэзией, способно вселить ужас и отвращение в любое существо, наделенное здравым смыслом. Представим себе чувствительного молодого человека, пытающегося самостоятельно постичь поэтическое искусство. Этот достойный юноша может избрать в качестве предмета изучения творчество какого–нибудь современного мэтра, одного из тех, которых широко издают, на которых ссылаются и, одним словом, принимают всерьез. Понятно, что, испытав в результате всех своих попыток лишь скуку и недоумение, наш неудавшийся неофит отбросит книгу и заречется впредь иметь дело со стихами во–обще. Горько думать о той, до какой степени он обеднит в результате свою жизнь. «В самом деле, какое пение нежнее, какой музыкальный инструмент совершеннее, какая гармония приятнее, чем размеренная речь, сверкающая яркими словами, усыпанная глубокими и тонкими мыслями, полная сокровищ всякого рода?» — писал о поэзии Кристофоро Ландино, и человек просвещенный не может с ним не согласиться. Поэтому, друг мой, я прошу Вас передать мои соболезнования Вашему злосчастному приятелю: его заблуждения меня крайне огорчают, хотя, с другой стороны, он сам в них, возможно, не так уж и виноват. Попробуйте все же пересказать ему вкратце те мысли, которые я попытался более или менее связно изложить Вам в своем письме. Засим позвольте пожелать Вам здоровья и дальнейших творческих удач, оставаясь Вашим верным другом и соратником —

Андреем Добрыниным.

Москва, 14 марта 1992 г.

ПИСЬМО 125

Приветствую Вас, друг мой!

Вы спрашиваете меня о том, как прошла в пятницу акция на Тверской и почему меня потом три дня не могли найти. Попытаюсь по мере сил удовлетворить Ваше любопытство.

В тот ясный апрельский день у выставочного зала на Тверской, расположенного напротив гостиницы «Минск», царило еще большее оживление, чем обычно. Многочисленным пешеходам приходилось проталкиваться сквозь толпу, возникшую у дверей зала и постепенно всасывавшуюся внутрь. Впрочем, вместо тех, что исчезали в дверях, постоянно прибывали все новые и новые посетители. Было бы точнее назвать их гостями, ибо подавляющее большинство людей, толпившихся и приветствовавших друг друга у входа в зал, явились сюда по приглашению выдающегося художника Петра Караченцова (не путать с известным актером Николаем, его братом). Петр затеял в тот вечер в выставочном зале занятную акцию, названную им «Падение Наполеонов». Гости, робко вступавшие на территорию выставки, проходили мимо бара, где всем желающим наливали шампанского, и практически каждый для подкрепления духовных сил опрокидывал, прежде чем перейти к экспозиции, фужер–другой, так что шампанское кончилось через десять минут — видимо, сам устроитель выставки не ожадал такого многолюдства. Экспозиция представляла собой затейливое и слегка зловещее переплетение множества нитей, обрезков бумаги с таинственными словами, занавесей и веревок. Повсюду в зале были расставлены ширмы мышиного цвета и устроены многочисленные выгородки, — в этом лабиринте подвыпившему гостю ничего не стоило затеряться. О картинах, развешанных в самых неожиданных местах, я распространяться не буду, ибо творчество Петра Вам, разумеется, прекрасно знакомо; скажу лишь, что если Вы при взгляде на его картины испытываете, по Вашим словам, тоску по идеалу и смутное желание выпить, то на меня они производят зловещее и пугающее впечатление и ноги сами несут меня туда, где раздаются людские голоса, толпится публика и можно предаться незамысловатым земным радостям, забыв о том холодном и беспощадном мире, который живет на полотнах маэстро. «Жестокий талант!» — сказал в тот вечер об увиденных нами работах Виктор Пеленягрэ, тоже, разумеется, приглашенный на акцию.

Самой важной деталью экспозиции являлся, бесспорно, проходивший под потолком через весь главный зал металлический стержень, с которого на веревках покорно, словно мясные туши в холодильнике, свисали двадцать пять бутылок бренди «Наполеон». Мужчина среднего роста мог дотянуться до бутылок, только встав на цыпочки; этому обстоятельству, как Вы вскоре увидите, суждено было сыграть роковую роль. Впрочем, тут я, пожалуй, преувеличиваю — не роковую, а всего лишь довольно неблаговидную. Пока друзья Петра произносили речи, толпа приглашенных переминалась с ноги на ногу и жадно косилась на вальяжно покачивающихся «Наполеонов». В зале тем временем становилось все жарче и жарче, мы обливались потом и то и дело сглатывали голодную слюну, ибо предусмотрительно постились с утра в расчете на обильное даровое угощение. Пеленягрэ сквозь зубы поносил болтунов, готовых на все ради того, чтобы толкнуть речь и оказаться в центре внимания, — такие люди, по его словам, не постесняются даже лишить голодных поэтов возможности выпить и закусить. «Сперва дай по 100 грамм, покорми, а потом рассуждай», — злобно шипел Виктор. Фотограф Ордена Михаил Сыров впал в полную апатию и не реагировал даже на шутки Бардодыма, единственного неунывающего члена компании, который в своей ладно пригнанной по фигуре форме танкиста расхаживал по залу, поскрипывая сапогами и портупеей, и привлекал вожделеющие взоры дам бальзаковского возраста. Наконец ораторы с их безудержной лестью надоели и самому виновнику торжества. Петр сделал знак кому–то в конце зала, и по этому знаку из подсобных помещений появилась вереница служителей с подносами, на которых громоздились целые горы аппетитных бутербродов с икрой, красной и черной, с паштетами, с нежным мясным рулетом и дорогими заграничными колбасами. Гости принялись расхватывать бутерброды, и в этот самый момент Петр ухватился за ближайшего к нему «Наполеона» и одним выверенным движением с хрустом открутил у него пробку, словно голову у цыпленка. Тут же под висевшими бутылками закипел людской водоворот. Откуда–то появилось множество пластмассовых одноразовых стаканчиков, которые гости судорожно наполняли, изо всех сил пытаясь удержать в неподвижности болтавшиеся на веревках бутылки и в то же время не быть затоптанными толпой. В результате стаканчики наполнялись на всякий случай сразу до краев и тут же осушались, ибо никто не мог поручиться за то, что в следующий момент столь же жаждущие собратья не отпихнут его от дармовой выпивки. Постороннему наблюдателю могло бы показаться, будто он попал в цех прядильной фабрики — с такой скоростью, напоминая механические веретена, кружились «Наполеоны» над головами приверженцев нетрадиционного искусства. Столь своеобразное употребление алкоголя не замедлило обнаружить свои последствия — лица гостей раскраснелись и залоснились, в помещении повис пьяный гомон, а фотограф Михаил Сыров, человек, отличающийся добродушием и бесхитростностью, на исходе четверти часа после начала трапезы превратился в простейшее. Петр Караченцов злорадно усмехался, ибо его цель довести до скотоподобного состояния высоколобую светскую публику оказалась с блеском достигнута. В помещение начали проникать случайные прохожие, привлеченные доносившимся изнутри шумом разгула и толпой пьяных гостей у входа, вышедших подышать воздухом. Даже сам я, хватив пару–другую стаканчиков «Наполеона», неожиданно поймал себя на том, что стою в зале посреди жужжащей толпы и оживленно беседую об искусстве с совершенно мне незнакомым большеголовым молодым человеком, который в ответ на мой прямой вопрос отрекомендовался Толиком, сборщиком автозавода, сейчас уже не вспомню какого. Некоторое время я из присущего мне демократизма еще пытался поддерживать разговор, однако прояснившийся мозг упорно отказывался опускаться до уровня мышления Толика, и мне под благовидным предлогом пришлось ретироваться, предварительно взяв у своего собеседника телефон, дабы не обидеть. Записную книжку с тем телефоном я давно потерял, и в результате тянувшийся к искусству сборщик уже бесповоротно погрузился в пучину небытия… но, впрочем, я отвлекаюсь. Выйдя на улицу с намерением освежиться на прохладном апрельском ветерке, я застал картину отъезда Михаила Сырова. Его обмякшая и как бы ставшая ниже фигура решительно не хотела стоять вертикально, и стоило жене на секунду оставить супруга без поддержки, как он начинал неудержимо заваливаться набок. Ноги в панической попытке уберечь тело от падения дробной побежкой несли фотографа к ближайшему достаточно устойчивому предмету, был ли то фонарный столб или любой более или менее трезвый прохожий. Некоторое время, крепко обняв опору, Михаил наслаждался ощущением безопасности, но затем чувство долга толкало его на поиски жены, в отчаянии взывавшей с бровки тротуара к состраданию таксистов. Решительно оттолкнувшись от своего временного пристанища, Михаил погружался в наполненное незримыми демонами враждебное пространство. Демоны водили и толкали его в самых неожиданных направлениях, и только дробно и суетливо топочущие ноги спасали фотографа от неизбежного падения на асфальт. Таксисты, останавливавшиеся в ответ на отчаянные призывы Елены, жены Михаила, при взгляде на борьбу человека с демонами в страхе отъезжали прочь. Лицо фотографа в течение всей этой борьбы сохраняло задумчивое, отрешенное и благодушное выражение мудреца, стоящего над схваткой. Лишь изредка он вытягивал губы трубочкой, то ли собираясь причмокнуть от избытка чувств, то ли силясь сказать что–то супруге. Надо сказать, что ни то, ни другое ему не удавалось, к тому же и супругу он, судя по некоторым признакам, уже не узнавал. Я поймал умоляющий взгляд Елены, обращенный к нам, друзьям ее мужа. Врожденное благородство, подогретое к тому же немалым количеством бренди, вскипело в моем сердце. «За мной!» — воскликнул я и ринулся на проезжую часть, словно средневековый рыцарь — на сарацинские полчища. Туг же на меня помчался дребезжащий ржавый таксомотор, однако я, дерзко глядя на него, не сделал ни шагу в сторону, и городской хищник вынужден был затормозить. Увидав обуреваемого демонами фотографа, водитель содрогнулся и что–то протестующе завопил. В этот миг к таксомотору подошел друг и меценат Ордена Вадим Семенов, за крутой нрав прозванный Чикатило. Вадим извлек из толстого бумажника крокодиловой, а по некоторым сведениям, человеческой кожи несколько крупных купюр, — многие из очевидцев описываемой сцены таких купюр даже никогда не держали в руках, — и, не считая, протянул их уже готовой впасть в отчаяние супруге маэстро. Затем голосом, отметавшим всякие возражения, Вадим распорядился: «Отвезешь куда скажут». Водитель, воля которого была парализована отчасти этим непререкаемым тоном, а отчасти видом купюр, выскочил из машины и принялся подсаживать в салон фотографа, окончательно обессиленного борьбой с демонами. В моем мозгу промелькнула кощунственная мысль о том, что, должно быть, Сергей Лазо лез в топку паровоза более проворно, нежели Михаил — в салон такси. Затем, однако, я с умилением рассудил, что на мягком сиденье Михаил наконец–то обрел желанный покой — если, разумеется, от тряски его не начнет тошнить по дороге. Размышляя таким образом, я в компании Бардодыма и Вадима Семенова вернулся в выставочный зал и застал там картину всеобщего разброда. Пьяные гости разбились на кучки и шумно о чем–то толковали, слегка напоминая старую английскую гравюру, изображающую Бедлам, так как походило на то, что никто никого уже не понимает. Гости, которые были потрезвее, тянулись к выходу, и в воздухе витала тоска расставания. На огромных подносах, где еще несколько минут назад громоздились целые горы бутербродов, теперь валялись лишь по две–три корочки; «Наполеоны», лишь недавно тяжко покачивавшиеся на туго натянутых шнурах, теперь легкомысленно вертелись, выпитые до капли. Повсюду стояли и лежали опустевшие одноразовые стаканчики, и какой–то любитель живописи, пошатываясь, бродил по залу и зорко присматривался к ним, ища те, в которых оставалось недопитое бренди. Однако тоска не успела поселиться в наших сердцах: красавица Алла, жена Вадима Семенова, пригласила нас скоротать остаток вечера у них дома. Достойный супруг, слушая речь жены, одобрительно кивал. Во мгновение ока мы набились в два таксомотора и со смехом и шутками помчались через апрельскую Москву по направлению к метро «Автозаводская». В тот ясный предвечерний час даже мрачный рабочий район, озаренный

светом весны и дружбы, показался нам привлекательным, а легкий хмель позволял снисходительно взирать на закопченные стены, кучи мусора и попадающихся то и дело навстречу мертвецки пьяных мастеровых. Даже кошмарные следы пожара на лестничной клетке, где жил Вадим, не смогли омрачить нашего веселого настроения. Впрочем, пожар не затронул, по счастью, семейного гнезда Семеновых — дотла выгорела лишь квартира напротив, в которой жили муж, жена, восемь их малолетних детей, старуха–теща и еще шесть каких–то старух. Из семнадцати человек не спасся никто, как хладнокровно сообщил нам Вадим Семенов. Он с лязгом отворил тяжелую дверь, обшитую броневой сталью, и мы очутились в прелестном оазисе тепла, уюта и достатка, созданном неусыпными заботами мудрой хозяйки дома (здесь я, как Вы уже, видимо, догадались, повторяю тираду Виктора Пеленягрэ, ибо трудно найти слова лучше тех, что нашел, вступая в прихожую, Виктор, этот испытанный мастер славословий). Мы еще прихорашивались у зеркала, стараясь превозмочь понятную неловкость, а в гостиной, искусно задрапированной текинскими коврами и китайскими декоративными панно, уже был накрыт стол. Глядя на изобилие яств и напитков, во мгновение ока расцветшее на хрустевшей от крахмала скатерти, хотелось ущипнуть себя, дабы убедиться, что все происходит не во сне. Однако упоительный вкус Бог весть откуда взявшихся кушаний и обжигающая крепость домашних настоек быстро прогнали нашу скованность, порожденную великолепием обстановки. Что сказать о дальнейшем, мой друг? На наш с Вами взгляд в тот вечер у Вадима Семенова не происходило ничего особенного — мы говорили о литературе, беззлобно прохаживаясь по адресу общих знакомых, сыпали остротами и парадоксами, а Бардодым, разумеется, волочился за хозяйкой дома. Считать ли событием свежую мысль, высказанную другом, которого вы любите, и позволяющую вам увидеть привычные предметы в неожиданном ракурсе? Считать ли событием сочный образный рассказ, в котором хорошо знакомые вам люди предстают как живые, и даже более ярко, чем в жизни, ибо важнейшие черты их внешности и духовного склада мастерски выделяются рассказчиком? Считать ли событиями верные наблюдения, глубокие обобщения, блестящие bon mots, высказанные походя, между переменами блюд либо между тостами? Если да, то вечер был переполнен событиями; если нет, то не происходило ровным счетом ничего. Засиделись мы до глубокой ночи и с удовольствием дождались бы за столом рассвета, однако обильные возлияния пробудили дремавший где–то в организме «Наполеон», и все это сообща вынудило нас отдать дань Морфею. Наутро я обнаружил себя привольно раскинувшимся на пушистом текинском ковре в той же самой гостиной. Стол уже прибрали, в комнате никого не было, но с кухни доносились веселые, хотя и слегка осипшие голоса и взрывы смеха. Я невольно улыбнулся, расслышав неподражаемый громоподобный хохот Бардодыма, которым он не раз пугал старушек–вахтерш во дворце Черткова, где велись съемки популярного фильма с нашим участием. Поднявшись на ноги и встряхнувшись, я направился сначала в ванную, а затем на кухню. Походка моя могла показаться стороннему наблюдателю несколько неуверенной, однако на душе было легко и весело. На кухне я появился в тот самый момент, когда Бардодым с ликующим хохотом извлек из–за посудного шкафа едва початую литровую бутыль «Московской». Появление бутылки стало приятной неожиданностью для компании, рассевшейся вокруг стола, к которой я не замедлил присоединиться. Выпивая и закусывая, присутствующие занялись цинически–веселым обсуждением событий московской богемной жизни, с особым удовольствием злословя по адресу общих знакомых. Хохот за столом стоял несмолкаемый, хотя у меня еще после вчерашнего веселья ныли челюстные мышцы. «Ах, Орден — это школа злословия», — утирая заслезившиеся глаза, вздохнул я, и все со мной согласились, изобразив на лицах лицемерное сожаление.

Когда содержимое бутыли подошло к концу, выяснилось, что у Вадима Степанцова вечером должен состояться концерт в кафе «Отрадное» (в просторечии — «Отрыжка»). «Отрыжка» претендовала на то, чтобы сделаться оазисом московской рок–культуры (хотя в моем, к примеру, сознании понятия «рок» и «культура» до сих пор упорно не желают сопрягаться); преследуя столь честолюбивые цели, администрация «Отрыжки» не придумала ничего лучшего, кроме как максимально ограничить освещение и число стульев, и в результате публике приходилось рассаживаться вдоль стен прямо на бетонном полу и в темноте глотать пиво и прочие напитки из горлышка, поскольку столовой посуды в «Отрыжке» вообще не водилось. Подобные странности внутреннего устройства заведения должны были, по–видимому, придавать ему особый отрицательный шарм. Впервые я мог наблюдать воочию «Отрыжку» и ее нелепых завсегдатаев именно в описываемый мною сейчас вечер. Два такси с членами Ордена и его друзьями остановились у дверей уродливого строения на Алтуфьевском шоссе, в котором и размещалось кафе. У входа теснилась толпа желающих попасть внутрь, но их по каким–то причинам не пускали: кажется, за вход тоже следовало платить, а этого любители рока страшно не любят, предпочитая чваниться своим нищенством, дурными манерами и физической неопрятностью. В стороне от зловонной толпы полупьяных развязных рокеров стояла красивая девушка по имени Тося, которой я в тот вечер назначил свидание в «Отрыжке», ибо знал о ее давнем желании послушать группу «Бахыт — Компот»; основателем и лидером этой необычной группы, чьи издевательские песни превращают в полную бессмыслицу все остальное рок–движение, является, как известно, Вадим Степанцов.

Властным покрикиваньем Вадим заставил толпу рокеров подобострастно расступиться перед нами, и мы оказались в полутемном помещении кафе, разительно походившем на бункер или подвал, хотя ни тем, ни другим на самом деле оно, разумеется, не являлось. В темноте у стен копошилась какая–то темная масса, над которой время от времени поднималась рука с бутылкой и раздавалось бульканье пива, льющегося в жаждущую глотку. В четырех отсеках, где имелись стулья и столики, сидели либо те, кому особо посчастливилось, либо привилегированные завсегдатаи, и также что–то пили, хотя в полумраке мне и не удалось разглядеть, что именно. Тускло освещена была только стойка, где продавалось пиво и мерзкое пойло под гордым названием «Наполеон» (тоже «Наполеон»!), состряпанное, по моим сведениям, польскими евреями из гидролизного спирта. Синие глаза и золотистые волосы Тоси таинственно мерцали в этом тусклом свете, а меня терзало чувство вины: я не мог простить себе того, что затащил столь юное и очаровательное существо в столь низкопробный кабак. Однако вскоре беспочвенность моих волнений сделалась мне ясна: хотя меня и нельзя назвать стариком, но Тоня все же принадлежала к иному, более внутренне свободному поколению, не была отягощена присущими мне романтическими предрассудками и в силу всего этого чувствовала себя в «Отрыжке» прекрасно.

Взгляды всей разношерстной публики мало–помалу сосредоточились в дальнем правом углу помещения, где за толстой железной решеткой, воскрешавшей в памяти детские походы в зоопарк, имелся еще один источник света, в лучах которого поблескивали расставленные в огороженном закутке музыкальные инструменты. Артистам предстояло выступать именно там, за решеткой, последняя же предназначалась для того, чтобы оградить их от не в меру пылких либо слишком разочарованных поклонников. Еще раз окинув взглядом всё прибывавшую публику, я счел эту предосторожность разумной. Вскоре за решеткой появился Вадим Степанцов в распахнутой на груди ночной рубахе и его товарищи по скандально известной группе «Бахыт — Компот». На что способна эта группа, Вам, разумеется, известно, однако тот концерт в череде ее выступлений стоит особняком и все присутствовавшие на нем не скоро его забудут. Выпучив глаза и оскалив зубы, Вадим бесновался за решеткой, напоминая одновременно и буйнопомешанного в Бедламе, и недовольного заточением бабуина в зоопарке, и грешную душу в аду. «Я — безнадежный эротоман! — гремело под бетонными сводами «Отрыжки». — Чесоточный клещ — это не лещ!» Слушая эти давно знакомые мне опусы, я посмеивался, но все же время от времени с опаской поглядывал на Тосю. Та, однако, безмятежно потягивала пиво из бутылки и, по–видимому, была вполне довольна всем происходящим. Когда концерт закончился, Вадим раскланялся, исчез со сцены и через минуту появился в зале уже в пальто и в широкополой шляпе, придававшей ему в моих глазах чрезвычайное сходство с гоголевским Носом. Из ярившегося на сцене чудовища он превратился в скромного и любезного молодого господина, и поклонники, поначалу робевшие к нему подойти, вскоре обступили его плотной толпой. Грохот музыки еще некоторое время раздавался в моей голове, но постепенно одурь начала проходить, и я обнаружил рядом с собой милые лица Тоси, Бардодыма, фотографа Михаила, уже успевшего очухаться после вчерашнего, и его жены Лены. Было ясно без слов, что нас объединяет желание достойно завершить вечер. Вадим увлеченно вдыхал сладкий чад славы, на что имел полное право, Виктор Пеленягрэ впал во временное умопомешательство, что случается с ним после всякого публичного мероприятия, чета Семеновых скрылась в толпе. В условиях такого разброда решающим оказался мой прямой вопрос, адресованный Михаилу Сырову: не желает ли он иметь своими гостями на эту ночь Великого Приора с его очаровательной подругой и Черного Гранд–коннетабля Ордена? Впрочем, не буду лицемерить: задавая подобный вопрос, куртуазный маньерист всевда уверен в положительном ответе. Михаил заявил, что я лишь на секунду опередил его приглашение, и мы с Бардодымом благосклонно кивнули. Видя наши сборы, кто–то из поклонников Вадима, желая компенсировать похищение у нас Великого Магистра, вытащил из–под стола ящик пива и вручил его нам. Мы с Гранд–коннетаблем учтиво поблагодарили этого прекрасного человека и поволокли ящик на улицу. Было уже поздно, Михаил жил далеко — на Преображенке, хотелось скорее продолжить веселье, а мне как раз жгла карман зарплата, полученная на работе за час до начала «Падения Наполеонов» и не уменьшившаяся ни на рубль, ибо я, как, впрочем, и все маньеристы, с тех пор пользовался исключительно плодами гостеприимства наших друзей. Все эти обстоятельства, взятые вместе, обусловили наше решение ехать к Михаилу на такси, несмотря на дороговизну такого способа передвижения. Мы вышли на темную улицу, где толпа подвыпивших любителей рок–музыки обменивалась впечатлениями от концерта, дружелюбными возгласами и последними тостами. Группы посетителей побогаче, отчаянно размахивая руками и не жалея посулов, пытались поймать такси, но тщетно: их вид не внушал извозчикам никакого доверия. Оскорбленные пренебрежением рокеры осыпали проезжавшие автомобили плевками и отвратительной бранью, не стесняясь присутствием женщин. Однако мне достаточно было сделать один властный жест, чтобы радом с нами затормозили частные «Жигули». Услышав место назначения и сумму, небрежным тоном названные мною, водитель сделал попытку выскочить из–за руля и начать распахивать перед нами дверцы, но я в силу природного демократизма и нелюбви к низкопоклонству добродушно похлопал его по плечу и сказал: «Сиди, сиди, любезный, сами усядемся, — чай, не графья». Мы расположились в теплом салоне, тускло освещенном уютным светом, исходившим от приборной панели. Краем глаза я заметил устремленные на нас завистливые взгляды рокеров, которым предстояло в своих подбитых ветром шинелях тащиться Бог знает куда по ночному морозцу в безумной надежде успеть на последний автобус. Впрочем, стоило мне вдохнуть аромат золотистых кудрей Тоси, сидевшей со мною рядом, как оборванные посетители «Отрыжки» мгновенно вылетели у меня из головы. Наш автомедонт вырулил на Алтуфьевское шоссе, и мы с невероятной скоростью помчались по направлению к центру, так что фонари сливались в наших глазах в одну сплошную сверкавшую полосу. По пути мы с Бардодымом забеспокоились о том, хватит ли ящика пива для утоления жажды всей компании, однако поднаторевший в своем деле возница развеял наши опасения, предложив нам по вполне умеренной цене сколько угодно хлебного вина. Мы заплатили не торгуясь и в темном, уже по–ночному безлюдном дворе среди массива неприметных хрущевских пятиэтажек расстались с нашим колесничим, подшучивая над его татарским происхождением и склонностью к стяжательству. Достойный работник извоза только хихикал, вертел головой и бормотал что–то вроде: «Веселые господа…» Поднявшись в малогабаритную квартиру супругов Сыровых, мы обнаружили, что жилье фотографа, в котором мы оказались впервые, лишено явных признаков буржуазного достатка; впрочем, этот минус с успехом восполнялся наличием в квартире двух совершенно одинаковых большеголовых черных котов. Как все исчадия ночи, они были необычайно чистоплотны, общительны и льнули к поэтам, так что даже возбудили легкую ревность хозяйки. Подробно описывать дальнейшее нет смысла, да и нескромно, так как Михаил снова впал в расслабленность, и хотя речь его порождалась искренним чувством, однако напоминала постоянно рвущуюся липкую нить, и потому взволнованность хозяина не нашла отклика в его гостях. Квартиру сначала до краев заполнял оглушительный хохот Бардодыма, а когда все разошлись на покой, оказалось, что ее призрачным потоком заливает свет голубых фонарей, льющийся сквозь скрещения веток за окнами, и свет звезд, усеявших чистое небо морозной апрельской ночи. В этом волшебном свете я с умилением созерцал гибкое тело Тоси, совлекавшей с себя последние одежды. Казалось, ее кожа также испускает мягкое голубоватое сияние. Боковым зрением я видел проносившиеся с мягким топотом по комнате маленькие черные тени: это резвились расшалившиеся к ночи коты. Далее тишину гостеприимной квартиры фотографа нарушали только звуки наших с Тосей ласк — те порой отрывистые, порой протяжные невнятные звуки, которые способны до последней степени распалить человека с живым воображением, но не в силах нарушить безмятежный сон подвыпивших представителей богемы. Наутро Бардодым, как всегда, розовый и свежий, явился поздравить нас с прекрасной погодой. На правах друга он одарял Тосю весьма нескромными знаками внимания, от которых она пыталась скрыться в моих объятиях, хотя и без особого усердия. Я взирал на происки коннетабля ревнивым взором собственника, но одновременно и с сердечной теплотой немало грешившего старца, наблюдающего проказы молодежи. Впрочем, вливавшееся в окна мягкое весеннее солнце и оглушительные птичьи вопли, создавая атмосферу праздника, располагали скорее к усладам Вакха, нежели Венеры, и помешали нам довести до логического конца разнеженное лежание в постели. Появившийся из супружеской спальни хозяин выглядел несколько заторможенным, но в целом бодрым, и заявил о своем твердом намерении продолжить праздник. После краткого чаепития, во время которого хохот Бардодыма звучал хотя и несколько скрипуче, но радостно как никогда, мы направились к метро «Преображенская», дабы проводить Тосю — ей пришла пора возвращаться в лоно семьи. Собиралась восвояси она с явным сожалением, хотя, с другой стороны, ее, вероятно, смущала непредсказуемость наших разгульных устремлений, которых мы и не думали скрывать, остановившись у ларька, торговавшего пивом. Утро выдалось чудесное: от бледного неба веяло теплом, в проемах между домами висела светящаяся лимонная дымка, бесчисленные отблески талых вод слепили глаза, и все краски обрели первозданную яркость. Все это воспринималось особенно свежо в сочетании со свежим пивом, утолявшим докучную утреннюю жажду. Впрочем, наша жажда была чересчур сильна, чтобы суметь от нее отделаться одним пивом. Я спустился с Тоней ко входу в метро и у бешено крутившихся дверей расстался с нею, поцеловав ее в прохладную щечку. На ее прощальную просьбу соблюдать умеренность и держать себя в руках я ответил лицемерным согласием, подождал, пока она пройдет через турникеты, повернулся и направился наверх. Там меня ждал оживленный Бардодым, успевший побывать в расположенном тут же у метро магазине и обнаруживший там прекрасное полусладкое белое вино армянского разлива. Ничего лучшего нам в нашем положении нельзя было придумать, и потому мы набрали этого вина столько, сколько могли унести при досадном отсутствии у нас сумок, авосек, баулов и прочих приспособлений для переноски поклажи. Впрочем, в карманы черной шинели коннетабля бутылок влезало побольше, чем в иную филистерскую авоську. Вернувшись в гостеприимную квартиру фотографа, мы изрядно порадовали его своим приобретением, и далее часы потекли в возвышенных рассуждениях, в воспоминаниях о пережитом и в громких тостах за здоровье хозяина, вскоре вновь начавшего клевать носом. Само собой понятно, что Бардодым кроме того еще и пытался куртизировать хозяйку. Мне трудно сказать, насколько он преуспел, но во всяком случае присутствующих повеселил немало. Дабы поддержать веселье, нам через некоторое время вновь пришлось наведаться в магазин. К вечеру, устав от вина и дурачеств, мы забылись сном, однако в третьем часу ночи я проснулся и почувствовал, что больше не засну. Отправившись на кухню, я налил там себе холодного чаю и присел на табуретку, рассеянно глядя на голубые фонари за окном и поглаживая кота, тотчас вскочившего с урчанием ко мне на колени. После дневных шуток и побасенок меня начала было одолевать тоска — неизбежное следствие ущербности жизни, в которой веселье и беззаботность посещают нас лишь на краткий миг. К счастью, сильно приуныть я не успел: в недрах квартиры раздались тяжелые шаги, неотвратимо приближавшиеся к кухне, и вскоре хохот Бардодыма, которого рассмешил мой понурый вид, едва не перебудил спящих хозяев. «Тс-с!» — зашипел я, и Бардодым тоже присел к столу и попытался утолить жажду чаем. Однако по его лицу, да и по собственному расположению духа я догадался, что ему это не удалось. Жажда наша была другого свойства: нам хотелось не трезвой влаги, а продолжения праздника. Обшарив карманы, я набрал 110 рублей. Бардодым без слов понял смысл моих действий и произвел ту же операцию со своими карманами, но не обнаружил ничего. «Ну ладно, на первое время хватит, а там будет видно», — сказал я, и мы с Бардодымом стали собираться в поход. Однако в прихожей я не увидел своих ботинок. Поиски не дали результата: удалось найти только неизвестно чьи лыжные ботинки огромного размера, подбитые кровельным железом. Делать было нечего — пришлось обуться в них, уповая на то, что утро вечера мудренее и ботинки где–нибудь обнаружатся. На улице в такой час царила полная тишина, не нарушаемая, а подчеркиваемая отдаленным шумом заблудившегося грузовика, и в этой тишине лязг моих ботфорт производил устрашающее впечатление, напоминая то ли шаги Командора, то ли поступь Судьбы. Впрочем, грозный звук перемежался нашими с Бардодымом шутками и взрывами смеха. Закоренелые грешники могли только мечтать о такой веселой и добродушной Судьбе. Выйдя на Преображенскую площадь, мы пришли к выводу, что наши надежды на оживившуюся торговлю несколько преувеличены: на площади царило полное запустение, и только у витрины закрытого продовольственного магазина маячила сутулая фигура какого–то деда — по–видимому, сторожа, вышедшего подышать воздухом из охраняемого им объекта. На предложение продать нам бутылку водки старец отреагировал с недоумением; судя по его лицу, водку покупать ему в жизни приходилось нередко, однако продать ее он счел бы кощунством. Кроме того, торжище на площади, по его словам, ночью замирало, а обрести искомый товар мы могли только на Преображенском рынке, темный массив которого виднелся через дорогу. «Можно, конечно, и у трех вокзалов», — подумав, добавил дед, но этот совет был явно не по адресу: только добраться до Комсомольской площади и обратно глухой ночью нам встало бы в половину наших денег. Итак, вскоре по совершенно безлюдному Преображенскому рынку разнесся лязг моих ботфортов. Удивительно, но нам не удалось обнаружить на всем рынке ни одной живой души, ни одно окошко не светилось, и даже лампочка, теплившаяся в глубине рынка над какой–то наглухо запертой дверью, не означала, увы, присутствия человека. Пригорюнившись, мы побрели обратно. На проспекте надежда посетила нас еще раз: мы принялись останавливать проезжавшие автомобили, полагая, что какой–нибудь припозднившийся моторизованный деляга согласится продать нам бутылку. Как и следовало ожидать, надежда оказалась тщетной: торговцы давно спали, ибо их денежное положение вовсе не было столь катастрофическим, чтобы до рассвета метаться по пустынным улицам, да и весь товар у них наверняка раскупили еще до полуночи. Когда бесполезность наших усилий стала нам окончательно ясна, мы направились в глубь жилых кварталов в гостеприимное гнездо супругов Сыровых. Приблизившись к микрорайону, застроенному одинаковыми серыми кирпичными пятиэтажками, мы вдруг поняли, что не можем выделить нужный нам дом из этого единообразия. Более того, в панике мы стали сомневаться во всем, что лишь час назад, казалось бы, прекрасно помнили: ни расположения квартиры, ни того, на каком этаже она находится, ни номера подъезда мы теперь не могли бы определить с уверенностью. Вдобавок в четыре часа утра вряд ли корректно звонить в чью–то квартиру лишь для освежения памяти. Мы заметались по домам, подъездам и этажам, но ни одна дверь не казалась нам знакомой настолько, чтобы осмелиться в нее позвонить. Наконец Бардодым со сдавленным стоном наудачу нажал первую попавшуюся кнопку звонка. Мне нестерпимо захотелось опрометью метнуться прочь и скатиться по лестнице в спасительную темноту, однако что–то удерживало меня на месте — может быть, усталость, может быть, чувство товарищества, может быть, исступленное желание покоя и тепла. За дверью послышались шаркающие шаги, кашель, и — о счастье! — перед нами на пороге предстал наш фотограф Михаил, взъерошенный, слегка ошалевший, но, как всегда, улыбающийся и радушный. После всех скитаний мы быстро задремали и утром проснулись со свежими силами — во всяком случае, вновь вливаться в размеренное течение житейских будней казалось нам совершенно нелепым. Подготовка к очередному походу в магазин заняла у нас считанные секунды. Окрестности под утренним солнцем лишились той мрачной замкнутости, которая тяготела над нами ночью, и мы только диву давались, как нам удалось заблудиться среди столь бесхитростной застройки.

Поделиться с друзьями: