Избранные произведения в 2-х томах. Том 2
Шрифт:
— Я уже боялась, что ты не придёшь, — улыбнувшись, сказала Жаклин.
Робер от удивления не знал, что сказать в ответ, только пожал плечами.
— Проводи меня до «Сан-маре». Я одна немного боюсь…
— У тебя дело к нему? — спросил Робер Коше, хотя прекрасно знал, что у Жаклин нет никакого дела — одно лишь страстное желание повидаться с возлюбленным. Всё его существо молчаливо молило девушку: скажи «да», обмани меня, дай мне возможность свободно дышать, прямо смотреть тебе в глаза, любить тебя.
Жаклин словно поняла его мысли и где-то в глубине души пожалела парня.
— Насколько легче жить на свете, когда рядом с тобой есть такие друзья, как ты, — искренне сказала она.
Робер благодарными
— Сегодня в лагере повесили пленного ни за что, ни про что. Просто подвернулся человек под весёлую руку господина коменданта. Это мог быть и Роман Шамрай. Мир отвратителен, и жить в нём страшно. Но ты этого не понимаешь. Лезешь на рожон, — сказал Робер, стараясь предупредить Жаклин от опасного шага.
— Господин комендант тоже скоро попляшет на виселице, дай срок. А со мной ничего не случится. Я бы хотела попасть в «Сан-маре» в полночь.
— Хорошо. Велосипед есть у тебя? — Голос Робера прозвучал спокойно, будто речь шла об обычной прогулке, и только Жаклин могла почувствовать и оценить, как он волнуется, сдерживает себя.
До «Сан-маре» они ехали не спеша. Шоссе, освещённое бледным светом звёзд, длинным полотнищем расстилалось под колёсами велосипедов. Тишина и безлюдье. Замерла Франция, притаилась, но не спит, внимательно всматривается, прищурив глаза, прикрытые чёрными веками ночи. Впереди на шоссе послышалось какое-то движение.
— Подожди-ка, — проговорил Робер и сошёл с велосипеда. — Отойдём в сторонку, спрячемся.
Они замерли около изгороди, увитой уже пожелтевшим плющом и диким виноградом. Машинист не ошибся. Трое велосипедистов ехали по шоссе. Прикреплённые к багажникам, темнели большие мешки. Проехали, ничего не заметив, и исчезли за холмом.
— Оружие повезли, — сказал Коше.
— А может, просто спекулянты. Где-нибудь закололи свинью…
— Нет, они повезли оружие. Я их знаю.
И сразу ночной покой Франции, тишина и ощущение безопасности стали казаться призрачными. Как будто под всю страну подведён огромный заряд тротила, и нужна лишь команда, чтобы рванул взрыв.
Они добрались до «Сан-маре» около полуночи. Осторожно прошли возле тёмных бункеров и домика машинного отделения.
— Спасибо, — сказала Жаклин. — Езжай домой. Это только поначалу страшно. Теперь я хорошо знаю дорогу и вижу, что бояться нечего.
— Нет, я тебя подожду.
— Как хочешь. Во всяком случае, спасибо. За всё.,
— Бон шанс!
Эти слова прозвучали горько и печально. Жаклин не нашлась, что ответить. Что скажешь в таком случае?
Она помахала ему рукой, сделала несколько торопливых шагов и исчезла в темноте. Щёлкнул электрический фонарик, по всей видимости очень маленький. Он указывал её дорогу к наклонному стволу шахты. Потом исчезло и это слабенькое напоминание о Жаклин Дюрвиль.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
На площади Террана снова, как зловещие чёрные вороны, выстроились механические виселицы. Эсэсовские палачи работали здесь от утра до обеда, потом переехали в соседний город и вешали там от обеда до вечера. Французы стояли, слушали не приговоры суда, а всего лишь приказы коменданта.
Раньше, в начале оккупации, гестапо старалось расследовать каждый случай непокорности, искало нити, ведущие к движению Сопротивления. Когда же это не возымело своего действия, не испугало, начали расстреливать и вешать заложников. Когда и из этого ничего не вышло, стали просто хватать каждого подозрительного. Некогда было разбираться, виноват он или не виноват. Нужно было запугать народ Франции, принудить его утихомириться. Если среди сотни повешенных попадётся один подпольщик, то и это хорошо.
Вот подвели к виселице девушку лет семнадцати, не больше. На стену дома, где она жила, кто-то наклеил листовку: «Французы, держитесь! Бошам скоро
конец!» Повесили всю семью. Даже не допросили. Просто взяли и повесили.Это была уже не политика, а истерия, страх перед ответственностью за все смерти и горе, что широким морем разлилось-разбушевалось на земле от Парижа до Сталинграда.
Иногда Роман Шамрай думал, что во время такого психоза лагерь — самое безопасное место во Франции. Здесь вся твоя жизнь под контролем, а в шахту капитан Лаузе и носа не показывает.
И ещё одна мысль не давала спокойно спать Шамраю. Да, пора кончать игру в жмурки, надоело перебираться из одной шахты в другую по ночам, быть летучими мышами, которые видят только в темноте, настало время выходить на поверхность. Нужно бросить лагерь, вооружиться и занять Терран. Кто в конце концов здесь хозяин: шахтёры или фашисты? «Бошам скоро конец», — сообщала листовка. И это было правдой. Это чувствовали все.
Такое выступление обречено на неудачу? Погибнут партизаны? Ну и что! Гитлеровцев погибнет не меньше. И силы им придётся оттянуть сюда немалые. А потом, откуда он взял, что все партизаны обязательно должны погибнуть? Достаточно вспомнить, как удачно прошла последняя операция…
Ездили на двух грузовиках, далеко — чуть ли не до самого моря. Никогда в жизни Роман не забудет этой ночи.
Есть захватывающее и неповторимое чувство движения по широкому ровному шоссе. Но для Шамрая это не просто прогулка, а бросок перед атакой, начало боя. Пусть до противника ещё далеко, десятки и десятки километров, а ты уже чувствуешь его присутствие, его дыхание, и все в тебе — мысли, воля — сосредоточивается на единственном стремлении сломать, одолеть его.
В такие минуты хорошо думалось Шамраю. О чём бы он ни вспоминал: о родном доме или жёстких нарах в Терране, о последнем бое перед пленом или капитане Лаузе — всё отодвигалось на задний план, уступая место ответственности за будущий, может быть для него последний, бой.
На войне каждый может попасть в плен, это понятно. Но в душе пленного, независимо от причин, заставивших его сложить оружие, даже если он был тяжело ранен, потерял сознание, всё равно живёт чувство собственной вины, острого желания загладить свою провинность, смыть её героическим поступком, кровью, наконец. Ты ни в чём не виноват и одновременно всё-таки в чём-то провинился. Тебя никто и никогда не назовёт трусом, но сам ты, уже находясь в плену, будешь казнить себя и проверять каждый свой шаг, каждый поступок и горько раскаиваться, если вспомнишь хоть пустяк, хоть самую мелочь, которую ты не сделал, пусть даже она уже не могла ничего изменить. И всё время, днём и ночью, в забое шахты или в вонючем лагерном бараке ты будешь мечтать о той минуте, когда в руках твоих снова окажется оружие, и свежий ветер стремительного движения навстречу врагу ударит в лицо.
Уже много раз брал в руки автомат Роман Шамрай, и каждый раз с новой силой испытывал радость от прикосновения к оружию, счастье душевного очищения в боевом огне. Душа его теперь стала, как никогда прежде, сильной, чистой и богатой. Это ощущение собственной силы как бы закрепила любовь к Жаклин. И страшный лагерный мир, где жизнь его не стоила и ломаного гроша, где пленного вообще не считали за человека, утратил свою жестокую власть над ним.
Роман Шамрай жил теперь от минуты боя до минуты свидания. Между этими яркими, будто солнцем освещёнными вершинами тянулись длинные сумрачные дни и ночи однообразного, нудного существования, барачного смрада, каторжной работы. Тем острее и желаннее были встречи с Жаклин. А выезды на операции, волнение перед боем и сам бой были грозовыми разрядами, ослепительной молнией между двумя тяжёлыми тучами, наполненными сатанинской силой. И эти громовые удары раздавались всегда неожиданно. Вот так ко всему будь готов, Роман, — и к счастью, и к смерти.