Избранные произведения. Том 1
Шрифт:
Безработные, лежащие в ночлежках, разумеется, книг не читали. Но все они слышали о Максиме Горьком, об его огромной, бесстрашной и мудрой жизни. Они гордились Горьким. Для рабочих уральских рудников, по которым мне приходилось бродить, Горький был легендой — громадной, пламенной, воинствующей.
В Кургане я много читал. Книги встречались легкие, крылатые; встречались и болезненно-водянистые, гнетущие, глухие; встречались и кроткие, очарованные, отуманенные, таинственные. Но за каждой книгой, как сквозь ставень, я видел пробивающийся луч света, какую-то новую, идущую ко мне книгу М. Горького. Новая книга его окатывала меня восторгом, как теплая морская волна. Горький тогда для меня был один светлый и радостный восторг, бесконечное удивление перед человеком, победителем природы. Все достойно удивления, потому что все прекрасно, ибо все говорит о счастье, — вот
Однажды глубокой осенью гуляли мы с Кондратием за Тоболом по берегу. Я рассказал ему степную легенду об удивлении, любви и восторге. К. Худяков посоветовал мне то, чего мне хотелось:
— Напиши и пошли в газету.
Записано это было уже давно, и так как мне неудобно было посылать в «Курганский вестник», где я работал, то я послал свою легенду, навеянную, несомненно, творчеством Горького, в соседний городок Петропавловск, в газету «Приишимье».
На следующей неделе я получил сначала письмо редакции с просьбой продолжать сотрудничество в «Приишимье», а затем и номер газеты с моей легендой. Внизу, под «подвалом», жирным корпусом было напечатано «Всеволод Иванов». И удивление перед вселенной померкло перед тем удивлением и восторгом, которое я испытывал к самому себе. Боже мой, как хорошо написано! Боже мой, как красиво!
И в тот же вечер я написал рассказ «На Иртыше». Мне подумалось: «Зачем я буду посылать теперь свои рассказы в какое-то там „Приишимье“? Второй мой рассказ, написанный, конечно, более опытной рукой, напечатает любой петроградский журнал!» Из петроградских журналов я выбрал «Летопись». И послал свой рассказ — сколько помнится, написанный на обороте корректурных гранок, карандашом, — М. Горькому, в «Летопись», в Петроград. Послал и молчаливо стал ждать славы. И удивительней всего, что это ожидание славы — в первый и последний раз — не обмануло меня.
Тогда типографские рабочие пили зверски. Жизненная дорога казалась мне прямоезжей, поэтому я торопился, и мне некогда было мутить голову водкой. Часто приятели мои, пропив свое жалованье, пропивали затем и мое. Но за сентябрьское жалованье 1916 года я держался крепко. Я чувствовал себя писателем и решил себя привести — внешне — в соответствующий тому вид. И не потому, что я считал, будто писатели должны ходить в таком костюме, а потому, что другого, лучшего, я придумать не мог: я приобрел себе сапоги с лаковыми голенищами, синие бархатные широченные штаны, которые носят у нас приискатели, и розовую шелковую рубаху.
Был октябрь. Я разбирал «Курганский вестник». Типография наша находилась в полуподвале. Шрифт холодный, липкий, пах керосином. Наборщики «звонили», уныло подсмеивались друг над другом. Похмелье. Денег нет, какая неутолимая и назойливая, как осенний дождь, скука!
Вдруг вошел почтальон и с порога крикнул в типографию: «Кто здесь Всеволод Иванов? Заказное письмо». Писем я ни от кого не получал, а тут на имя Всеволода Иванова, а не просто В. В. Иванову, наборщику. Штемпель из сбитых букв ожег мне сердце черным пламенем: «Петроград»?
Наборщики столпились вокруг меня. Я смотрел растерянно. Горький, сам Горький писал мне, в осторожных и нежных выражениях, что похоже на то, будто у меня есть талант, что рассказ «На Иртыше» ему понравился. Типография заволновалась, заговорила. Решили выпить, и так, чтоб «вдрызг»!..
Пошли к заведующему за авансом, а заведующий ушел обедать. Нетерпение было столь велико, что с меня сняли лаковые сапоги, отрезали у них голенища и послали учеников продать голенища на толкучке: «А остальное тебе вполне штиблеты заменит: выпусти штаны и ходи». Попозже пришел заведующий, который тоже прочел письмо М. Горького, тоже посмотрел на меня с удивлением и выдал аванс — три рубля. Типография перепилась, орала песни. Я ходил среди общего восторга, трезвый и в то же время пьянее всех, и бархатные штаны, как слава, широкими волнами плескались по моим ногам. Мне хотелось написать теперь такое огромное и радостное, такое грозное и яркое, как битва, чтобы тот человек, сидящий на Кронверкском проспекте в Петрограде, прочел и сказал: «Боже мой, как хорошо написано! Боже мой, как красиво!»
И в течение двух недель я написал по крайней мере штук десять рассказов и всю эту огромную кипу отправил сразу Горькому.
А он мне ответил, что рассказы слабые, что мне надо работать
и учиться. Письмо это отрезвило меня. Я понял, что дело не в нарядной и фосфорической славе, а в труде и в искусстве, и что путь к искусству — мучителен, тягуч, крут и сладостен. Я начал учиться.Три письма М. Горького
«Всеволод Вячеславович!
„На Иртыше“ — славная вещица, она будет напечатана во 2-м сборнике произведений писателей-пролетариев. Сборник выйдет в декабре.
Вам необходимо серьезно взяться за свое самообразование, необходимо учиться. Мне кажется — литературное дарование у Вас есть, значит — его нужно развивать. Всякая способность развивается работой, Вы это знаете.
Пишите больше и присылайте рукописи мне, я буду читать их, критиковать и, если окажется возможным, — печатать. Но — Вы обязательно должны заняться чтением, работой над языком и вообще — собою.
Берегите себя. Сейчас я очень занят и потому пишу кратко, в следующий раз напишу более подробно.
До свиданья, будьте здоровы!
А. Пешков
Адрес:
Кронверкский проспект, 23.
М. Горькому».
«Всеволоду Иванову.
Два Ваших рассказа будут напечатаны в „Сборнике произведений писателей-пролетариев“ и уже сданы в типографию.
„На буксире“ — не годится.
Вот что, сударь мой: Вы, несомненно, человек талантливый, Ваша способность к литературе — вне спора. Но, если Вы желаете не потерять себя, не растратиться по мелочам, без пользы, — Вы должны серьезно заняться самообразованием.
Вы плохо знаете грамоту, у Вас много орфографических ошибок. Язык у Вас яркий, но слов — мало, и Вы часто употребляете слова не литературные, местные. Они хороши в диалогах, но не годятся в описаниях. Мыслей, образов у Вас тоже не хватает. Все это — „дело наживное“. Займитесь собой, советую Вам! Читайте, изучайте приемы писателей-стилистов: Чехова, Тургенева, Лескова. Особенно богат словами последний. Займитесь изучением грамматики, прочитайте „Теорию словесности“, — вообще обратите на себя серьезное внимание.
Когда выйдет „Луч“, я Вам вышлю его.
Могу выслать книг, если нужно Вам.
И вот еще что: в Ваших рассказах много удальства, но — это дешевое удальство, пустое. Молодыми и телята удалы, — понимаете? А Вы ищите за всем скотским — человечье, бодрое. Не все люди — „стервы“, далеко не все, хотя они и одичали за последнее время.
Знайте, что всем нам, знающим жизнь, кроме человека, верить не во что. Значит — надо верить в себя, надо знать, что Вы не только судья людям, но и кровный их друг. Не грубите очень-то.
Сердиться — можно, следует, но и миловать надо уметь!
Так-то. Не пишите много.
Поменьше, да — получше.
А. Пешков
Желаю всего доброго.
За карточку — спасибо!»
«Всеволоду Иванову.
Очень рад!
Все эти годы я думал о Вас и почти каждого, приезжавшего из Сибири, спрашивал: не встречал ли он Вас, не слышал ли чего-нибудь о Вс. Иванове, не читал ли рассказов, подписанных этим именем? Никто и ничего не знал, не слышал, не читал. И порою я думал: „Должно быть, погиб Иванов. Жаль“. А вот Вы живы, да еще хотите ехать в Питер. Это — превосходно. Здесь Вам будет лучше, и Вы будете лучше.
Но — что я должен сделать для того, чтобы Вы перебрались сюда? Сообщите об этом, и я начну действовать. Спешите.
Провинциальная тоска хорошо знакома мне, я очень понимаю Вас.
Итак — перебирайтесь сюда скорей!
Жму руку.
А. Пешков
20. XII. 20
Ваше письмо получил только сегодня с четырьмя на нем наклейками. Прилагаю их. Мой адрес:
Кронверкский проспект, 23».
В Петрограде
В первом письме, полученном мною от Горького, было два слова: «Берегите себя». Не я берег себя, а меня сберегли эти слова! Право, без них я бы вряд ли выжил. Хоть я и происхожу родом из тех упорнейших и крепких казаков, что некогда шли с Ермаком в Сибирь, однако 1917–1920 годы в Сибири были столь грозны и тягостны, что падали и гибли люди во много раз сильней, упорней и крепче меня. Два письма, полученные мною от Горького незадолго до гражданской войны, как два крыла, поддерживали меня и унесли от смерти.