Избранные произведения. Том 2
Шрифт:
— Мы, казаки, так думаем: надо помозговать, как так: батько — батько, а только на один уезд. Что же, в остальных уездах его дети помирают, выходит?
Махно даже тряхнул головой, как бы отмахиваясь от этой неожиданной и усыпляющей лести. Но тут с высокого стула закричал вдруг батько Правда:
— А ты зачем наши печати сорвал, чрезвычайный?
— Добро не печати хранят, а хозяева. Яки ж вы хозяева, коли я у вас в вашем двори хлиб забрал! Где вы? Искать вас по фронту? Печать должна быть не сургучна, а железная.
— Какая?
— Винтовочная, — сказал Ламычев.
Подали яичницу
Опять заворчал Правда. Махно слушал его, слушал, а затем, оттолкнув тарелку, закричал Ламычеву:
— Вы только — хлеб давай, хлеб! А мне треба пули, снаряды, блюза защитного цвету. Вон вы вси в блюзы оделись!
Ламычев пожал плечами:
— Вы ж мне заявку не даете. Хиба нам из-за тряпок скандал поднимать. Блюзки. Да блюзок я могу вам привезти за день пятьсот штук. И пуль дам и патрон.
Ламычев, говоря это, чувствовал себя немножко неловко. Он хотел разговориться с махновцами, чтобы перейти к осуществлению второй части своего замысла — вести большой политический спор, чтобы узнать настроение махновцев. «Наобещаешь, а потом вдруг не убьют. И политического спору не выйдет, и получится чепуха», — подумал он. Но сам Махно уже вел разговор в политическую сторону.
— Подожди, ты сказывал, что казак?
— С Дону.
— Это добре. Мы комиссаров не любим, — сказал строго Махно.
— Я ж комиссар, хоть и казак. — И Ламычев так же строго проговорил: — И что ты на меня кричишь? Что ты меня пугаешь? Я умру, а деревня наша по-моему жить будет. Думаешь, я не понимаю народной политики?
— Политику ты понимаешь.
— Я пришел сюда пешком с вокзала. Надо тебе хоть до дому довести железную дорогу. А с такой политикой где ты возьмешь рельс? Откуда?
— На хлеб выменяю.
— А керосин? А спички? А шелк? А детей надо учить? Где у тебя бумага, карандаши?
Батько Правда закричал, стуча обрубками своих ног о табурет и махая ложкой:
— Чего он брешет, диктатура эта! Бросьте с ним калякать.
Ламычев посмотрел на него и сказал:
— Тебе, батько, порубили ноги, а мне руку. Мы соседи. Не будем орать друг на друга, убеди меня словами. Может, я в Харьков не вернусь, а здесь останусь.
Зазвонил телефон. Адъютант в офицерской шинели с выпоротыми до подкладки погонами передал трубку Махно, и Махно, послушав говорившего, закричал:
— Какие вы махны, идите, сказано, налево, или постреляем!
— Комиссары диктуют, — сказал, ухмыляясь, Ламычев, — а батько тоже, оказывается, ругает своих детей. А ведь у них небось кровь льется. Если наши комиссары ругают, так они сами впереди своих ребят идут. А батько сидит на кухне.
— Вот заноза, — сказал, тряся головой, Махно, опять садясь за стол. — Ты чего дашь за те двадцать вагонов хлеба, чрезвычайный?
— Пулю в сердце он тебе даст! — закричал, разбавляя свою речь ругательствами, батько Правда.
«Махну-то, пожалуй, можно обвести, — подумал Ламычев, — а вот батько Правда дюже хитрый человек». И он сказал деловито:
— Много дать не можем. Хлеб-то, боюсь, пророс, как бы шашели не завелись…
И Ламычев обещал дать патронов и «блюзки». После завтрака Махно написал ему записку в Берестку, чтобы отпустили ему те двадцать вагонов с хлебом. Всю дорогу до Харькова Ламычев мотал головой и, хотя он
был доволен, что цел и что везет двадцать вагонов зерна, но, догадываясь, что накрутил в своем районе весьма неладное, он с опаской избегал мысли об этом, а если мысли все ж подходили, он становился у окна. Мелькал берег, покрытый прошлогодним камышом, сквозь который пробивалась молодая острая зелень; иногда старая лодка, вытащенная на берег; или топкий двор, покрытый лужами, в которых отражалось развешанное на веревке белье и полоскались веселые гуси. Ламычев напевал: На берегу сидит девица, Она платок шелками шьет, Работа чудная такая, А шелку ей недостает. Навстречу белый парус вьется, На брег скользнул в сиянье дня… «Моряк любезный, нет ли шелку Хотя немного для меня…»Глава двадцать первая
…Касаясь материальной части у восставшего атамана, надо сказать, она немаловата. У него свыше пятидесяти орудий, семьсот пулеметов, тридцать тысяч винтовок, три бронепоезда, еще вдобавок танки с иностранными инструкторами. Когда румыну плохо, то француз превращается в анархиста, — так, что ли? — спросил Ворошилов, намекая на недавнее поражение румынских захватчиков, понесенное от советских войск.
Сквозь закрытые окна вагона доносился порывистый шум дождя, заливавшего харьковский вокзал. Когда раскрывалась дверь, в вагон командующего влетал запах воды, мокрой земли и весеннего ветра. Подальше на перроне, отливавшем слабым фисташковым светом, суетился народ с мешками, узлами, ящиками. Возле бочки, в которую падала вода с таким звуком, как будто хлопали в ладоши, стоял Ламычев. У него болела голова, и он вышел проветриться. Лицо у него, как всегда, было самоуверенное, но все же где-то в губах и в глазах чувствовалась некоторая растерянность. Пархоменко опустил окно и помахал рукой. Ламычев бросился к вагону.
— Всем теперь ясно, что нужны не уговоры и переговоры, а решительные действия, проводимые неколебимой волей и тяжелой рукой, — заключил свою речь Ворошилов.
— Ламычев здесь? — спросил начальник штаба.
Ламычев распахнул дверь и вошел.
— Доложите, товарищ Ламычев, — сказал ему Ворошилов.
Ламычев, сразу ставя на пол плашмя всю ступню, размашисто подошел к столу и, показывая по карте свой путь, сообщил о том, как он ездил к Махно. Кое-кто в вагоне рассмеялся, но большинство ждало дальнейшего, не понимая, к чему бы рассказывать эту поездку.
— Махно на дурачка нас ловит, — проговорил Ворошилов, — «блюзки», вишь ты, ему понадобились. А сам он будет куда половчее Григорьева. К нему уже приехали харьковские и даже иванововознесенские анархисты, он имеет анархистские политотделы и выпускает три газеты. Еще в апреле на седьмом районном съезде махновцев по его предложению вынесена резолюция: «Замена существующей продовольственной политики правильной системой товарообмена», то есть пусть, мол, торгует опять кулак. Вы ему что-то пообещали?