Избранные произведения. Том 2
Шрифт:
Ламычев смущенно и безмолвно шевелил губами. Ему трудно было поверить, что не он обвел Махно, а что Махно хотел его обвести и, может быть, даже обвел.
— Да так… надо же хлеб вывезти… патроны обещал и кое-какую одежонку.
— Придется обещание выполнить, — сказал Ворошилов подумав. — Пусть он полагает, что мы такие глупенькие. Может быть, денька на два, на три отсрочим его выступление, а в это время смажем по роже Григорьева. Махно, должно быть, ждет: закрепим ли мы наши успехи на румынском фронте и в Галиции. Чуть мы поослабнем, он и ударит.
Он повернулся к Пархоменко:
—
Когда Ламычев вышел, началось обсуждение, сколько же сил способен выставить Харьковский военный округ против григорьевщины. Выходило немного, потому что все время требовались пополнения на румынский и галицийский фронты, да и внутри город еще требовал охранения. Решили объявить временную мобилизацию коммунистов и рабочих. Так как лица харьковских общественных деятелей вытянулись, — деятели опасались, что Ворошилов уведет с собой много народа, а главное, надолго, и предприятия остановятся, — то Ворошилов сказал, что из курсантов арткурсов и пехотных курсов сформирует сводный курсантский батальон, возьмет сотен шесть рабочих да коммунистов сотни четыре.
Вагон опустел. Все ушедшие получили подробные и большие задания: кто — привести и погрузить войска, кто — осмотреть броневики, кто — бронепоезда, а особенно тщательно требовалось снабдить и отремонтировать знаменитый бронепоезд «Коля Руднев». Говоря о бронепоезде, Ворошилов добавил:
— Требуется действовать, как в Царицыне!
Пархоменко не получил никаких заданий. Он решил, что, видимо, Ворошилов хочет взять его с собой, а может быть, даже оставит охранять город. Когда все из вагона вышли, он сказал:
— А мне, вижу, придется Харьков охранять.
— Прикажем — и будешь охранять, — сказал Ворошилов смеясь.
— Если прикажете, спорить не буду.
Ворошилов ходил по вагону, потирая поясницу, затекшую, пока рассматривали карту на столе.
— А тебе, Лавруша, придется действовать с еще большей решимостью, чем другим. Мы думаем направить тебя на Екатеринослав. В городе пьянство, дебоши, неразбериха, и к тому же Махно имеет там кое-каких сторонников: в декабре прошлого года, еще при Петлюре, Махно выступал там и забрал такую власть, что екатеринославский ревком не сладил с ним, и наше восстание провалилось. Советую тебе пробраться в город как-нибудь, посмотреть, выведать, найти какое-нибудь место послабей и тогда уж бить.
— Разведку послать?
— Разведку.
— Я сам пойду.
Ворошилов, складывая карту, улыбнулся тому, что хотел сказать и что уже много раз было говорено, но мало помогало:
— Горяч ты очень. Разведка требует осторожности.
— Ну, вроде пора бы и охладиться, — сказал Пархоменко несколько обиженно, — уже не тот возраст.
Когда Ворошилов убрал карту, под ней оказалась книга в серо-голубой обложке. Из маленького квадратика выглядывал жестяной силуэт старика с длинной бородой. Пархоменко поднял крышку и прочел про себя: «Война и мир».
— Да, — сказал он вздохнув, — им, дворянам, было легче, у
них хоть мир случался, а у нас сплошь война. Хорошо бы почитать.— Разве не читал?
— Читал, да давно. Тогда другое понимание было. — И, перелистывая книгу, заранее наслаждаясь теми встречами с хорошими людьми и мыслями, которые предстояли ему, он продолжал: — Удивляюсь я на людей, Климент.
— Ну Григорьев — так, акцизная наклейка. А ведь есть же люди умней, сообразительней. Почему им изменять? Ведь мы-то от времени, как бетон: только крепнем да крепнем.
— Потому и изменяют, что мы крепнем.
— Раньше у меня, кажись, никогда такой язвительности к людям не было.
— Была.
— Может быть, это она усилилась, Климент, от нервности?
Ворошилов рассмеялся.
— Честное слово, я даже у врача был.
— Ну, и врач как, Лавруша?
— Он мне бром прописал, а потом говорит: «Хотите — принимайте, хотите — нет, я в общем к таким комплекциям, как ваша, не привык».
— И многие еще привыкнуть не могут.
Пархоменко, держа в руке раскрытую книгу, водил над нею ладонью, как будто кого-то гладя по голове, и говорил:
— Умный человек был Лев Толстой, а мужика понимал не до конца.
— Чем же не до конца?
— Он мужика, по всей видимости, повести за собой хотел. Очень был гордый человек, не меньше Христа себя понимал, а уж что касается не меньше Магомета, то во всяком случае. А чем поднимешь мужика? Тем поднимешь, что мысли его поймешь, желания. Ну, Лев Толстой решил: самое главное у мужика религия. Дам ему, мол, понятную религию, он за мной и пойдет. Дал.
— А мужик?
— А мужик говорит: мало. Оказывается, самое главное-то у мужика — горе, безземелье, голод. Другой человек понял мужика.
— Кто?
Пархоменко захлопнул книгу и сказал улыбаясь:
— А вот Владимир Ильич не гордый. Я своими глазами видел, как он графу Льву Толстому уважение оказывал. Пишешь, мол, хорошо, гордись, а мужик-то пойдет с нами. Вот поэтому-то мы не то что Григорьева, а и Махну, а и других псов размечем и листьями не прикроем, пускай вороны клюют.
Глава двадцать вторая
Ламычев решил взять с собой приятеля своего Илью Ивановича Табаля, заведующего заготовительным пунктом где-то поблизости от Харькова. По фамилии Илью Ивановича никто не знал, а все называли его «кум», потому что он, здороваясь и прощаясь, всем говорил: «Кум». Кум этот был рябоват, маленького роста, лохмат и вообще походкой и «ряжкой» походил на Махно. Ламычев подумал, что если привезти с собой такого, да еще одеть его в кавалерийские штаны, да еще сделать секретарем, то получится довольно ядовитая насмешка и даже презрение. Он и сказал:
— Надо тебе, кум, поехать с дальнейшими окрестностями знакомиться. А то живем мы, как аист, на одном пункте.
— Что же не проехаться! Должен же я свое заготовительное дело понять до дна.
— Вот и поедем.
— Поедем.
— И начнем мы, кум, с Махна.
Кум от изумления и испуга повернулся кругом и стал, развернув ступни в стороны. Длинная фуфайка его вздернулась на живот, и Ламычев подумал: «Ну, и дутик же ты», и, не давая ему опомниться, строго сказал: