Избранные произведения. Том 2
Шрифт:
— Странно! — говорит Николай Иванович. — Люблю вот твое пение, а в церковь ходить — калачом не заманишь.
Миша сердито вскидывает на него глаза.
— Да! — продолжает Николай Иванович. — Сколько уже лет не был. Даже поп приезжать кропить сюда перестал. Сектантом, того гляди, объявят.
Миша настораживается.
— Нехорошо это, — вздыхает Николай Иванович сокрушенно, — без попа не обойдешься.
Миша смотрит на него добрее.
— Ладану, я думаю, вы не выносите, — говорит он, — есть такие. Да к тому же здесь вы сидите удобно, в кресле своем, а в церкви стоять надо.
Мишин голос крепнет не по-детски:
— Стоять надо! На колени, когда
— Так, так, — кивает Николай Иванович, — хорошо мне здесь сидеть, удобно. А в душе неспокойно, — проговаривает он и спохватывается. — Хорошо ты поешь, Миша, учить бы тебя надо этому делу, далеко пойдешь!
Миша гордо поднимает голову, моргает глазами и пыжится молодцевато, как на смотру. Со всем этим он согласен. Но вдруг гордость его вся пропадает и, вспомнив что-то, как обиженный ребенок он шевелит губами, надувается и, чуть удерживая вдруг прихлынувшие к глазам слезы:
— Да, да, — лепечет, — а они в колбасную, меня в колбасную, да…
— Что такое? — спрашивает Николай Иванович.
— Взять меня да прямо к колбаснику! Вот что они хотят сделать, распоследние они люди. Что я у колбасника?
— Тебя в колбасную? — хохочет Николай Иванович. — Вот так выдумка!
Миша рад сочувствию. У него загораются глаза. Он даже засмеяться вместе с Николаем Ивановичем не прочь звонко, весело над этой выдумкой: его в колбасники!
И тотчас же, захлебываясь, забывая всю свою степенность, начинает рассказывать:
— Ведь у нас новости. Илюха со службы вернулся! И, сказать стыдно: в валенках! Это летом-то! И ноги у него как колоды, а дух распускает он вокруг себя такой в доме, что, ей-богу, рвать хочется. Настька целый день ревет, говорит, стыдно перед подругами. Позвать, говорит, теперь никого нельзя, а я, говорит, веселиться хочу, и к себе позвать, и самой пойти к подругам. Просто смехота! Гусар в валенках приехал, едва ногами двигает!..
Миша нахмуривается и продолжает деловито:
— Отец сначала бить решил Илюху каждый день, проучить, значит, хотел и даже раз отстегал вожжами. Да бросил, трудно, водянка у них у самих, сильная, ослаб. А маменька плакали, плакали и сказали, что будут лечить Илюху, что и он им родной сын. Поехали к староверке за реку, чтоб нашептала четверть водки с перцем и солью. Привезли и говорят: пить надо на заре по чайному стакану, тогда поможет.
Илюха, как узнал, что это водка, обрадовался: «Хорошая, говорит, у вас староверка» — и еще сказал такое… ведь он у нас охальник, одним словом, гусар! Маменька теперь с него глаз не сводят, а меня из-за него, меня к колбаснику отдать хотят, в доме теснота, не разместиться никак.
При одном воспоминании о колбасной Мишино лицо опять свертывается в клубок и темнеет.
— Что ж, помогло леченье? — лениво спрашивает Николай Иванович.
— Какое помогло! — опять оживляется Миша. — Тут что случилось-то! До обедни-то сегодня, на заре! Вышел это Илюха на двор, не умывшись как надо, налил себе стакан настойки. Выпил. Походил, посмотрел туда, сюда и на голубей. Потом пошел к колодцу умываться. Вдруг, слышим, бежит, ругается крепко и кричит, вбежал в сени, схватил четверть с настойкой, хлоп ее на двор о бревно! — сел на порог и заплакал, совсем как малый ребенок. Маменька к нему, а он протягивает ей ладонь, а на ладони лежит его хрящик из носа, чистенький, водой обмытый, а нос-то будто крыса обгрызла под самый корень, будто и не было у Ильи носа. Маменька даже закрестились от страха, заплакали — бедный, говорят, ты мой, жениться тебе теперь нельзя будет! И положили они его хрящик в жестянку, лучшая
паюсная икра на крышке написано, у них там пуговицы, нитки, иголки и мелочь всякая нужная…Склонив голову на грудь, подбородком подпершись, тихо дремлет Николай Иванович под Мишин рассказ.
«Притворяется или вправду?» — думает Миша и, тихонько забирая ноты, на цыпочках прокрадывается к большой открытой двери в первую комнату. Когда он входит в эту комнату, всегда ему кажется, что в туман попал: белесые полосатенькие чехлы на всем и обои, когда-то белые, да еще все в зеркалах, друг напротив друга стоящих, повторяется.
— Анна Николаевна, — тихонько кличет Миша свою крестную и, озираясь, ждет, пока она выйдет из своей двери, чуть горбясь, строгая, на Мишин взгляд красивая, на новую икону похожая, со сжатыми губами и круглыми глазами, с темноватым румянцем на щеках, старшая дочь Николая Ивановича, хозяйка в доме и в усадьбе управительница.
На балконе тихо дремлет Николай Иванович. Пчелы с жужжаньем кружатся над ним, большая крепкокрылая, прозрачно-белая бабочка громко бьется о заплатанное полотно. С мокрого полотенца стекают последние холодные капельки за спину Николаю Ивановичу. Грезится ему, что он молод, что он строит новый дом, высокий и прочный, и весело стучат топоры и молоты, и вот уж построен дом, смолисто пахнут бревенчатые стены, для особой красоты оставленные необитыми и запаклеванные с особой чистотой; новая мебель, пальмы, угощение, гости на новоселье приехали, суетится Николай Иванович, угощает, рассаживает и вдруг, подняв голову, видит, что крыши-то над его домом нет никакой, забыл он про крышу, а плотники негодные не напомнили, и все сейчас заметят это, и туча плывет над домом, сейчас дождь все зальет, вот уж падают за шею первые холодные капли…
— Стропила, стропила! — кричит Николай Иванович, но голоса нет, и никто не слышит. Благоухают бесчисленные уста пышного сиреневого цвета. Бабочка нашла пролет и мчится на волю. Пчелы жужжат в тяжкой тишине, упоившей воздух.
Озирается мутным взором Николай Иванович и, увидев над собой потолок, сразу просыпается.
«Побелить, побелить только надо, совсем еще крепкий», — думает хозяйственно и успокоенно.
— Здравствуйте, барин! — вдруг раздается сзади над ним крепкий еще, старчески молодцеватый голос, едва ощутимо, сквозь толщу пьянства, разврата, лжи и многолетней подлости и непролазной грязи, напоминающий Мишин звонкий альт.
— Черт тебя возьми! — кричит в ответ ему Николай Иванович, привскакивая с испугу и хватаясь за сердце, застучавшее тяжело и больно: разве можно так подкрадываться! Воровать идешь, что ли!
Глядя с ощущением странного довольства в недалекой глубине своей, тут, где-то около кармана, на круто покрасневшую шею Сутулова, гость вкрадчиво отвечает:
— Нет, я не подкрадывался, а шел своим шагом и даже костыликом постукивал, чтоб вас не напугать, да вы были, видно, в своих мыслях и расслышать не могли. А воровством напрасно обижаете. За делом шел, правда, только не воровским. Своего нам не прожить, сами знаете. Зачем нам воровать? Кабы нищие были или в люди не вышедши!
— Когда идешь, иди вон той дорожкой, что прямо против меня, чтоб мне видно было, а то сзади…
— Понимаем-с, понимаем.
— Да за каким же, собственно, делом тащился ты сюда, по такой жаре, не мальчик ведь, мне, я думаю, ровесник…
— Да, барин! Мальчонками играли вместе… А пришел все по тому же делу, сами знаете.
Николай Иванович отлично знает это дело, по которому пришел Стоволосьев, но чтоб оттянуть неприятный разговор, притворяется, что не знает.