Избранные произведения. Том 2
Шрифт:
Старик Сутулов рано ложился спать.
Вот он простился и ушел. Анна ушла по хозяйству.
— Пойдем в сад, — сказала Антонина.
Взявшись за руки, сбежали по ступенькам в тьму: брат и сестра. Та же ночь, те же звезды, те же скрипучие ступеньки, что и в детстве. Поглядели на звезды, глаза привыкли к тьме. Обошли кругом дома по ближней дорожке.
— Милый мой, что ты думаешь обо мне, скажи? — спросила Антонина. — Куда мне силушку свою девать, как жить начать?
Дмитрий взял ее под руку удобней и повел по прямой дорожке.
— Что я
— Да, — сказала мечтательно Антонина. — Я люблю природу, кропотливость ее. А душу человеческую больше.
— Тогда на историко-филологическое отделение тебе надо, — определил Дмитрий. — Как вырос все-таки сад.
— Да. Вон отец огонь погасил. Он скоро засыпает, и сон у него тихий, как у ребенка… Сны любят мне рассказывать. Хлопотливые все, затейливые, все предприятия ему снятся.
Долго они ходили еще, то удаляясь от дома, то подходя к нему. Последний раз зашли далеко и заторопились домой. Вышли какой-то боковой тропкой, прямо к окнам отца.
— Что это? — воскликнула шепотом Антонина.
Дмитрий взглянул.
В окнах был свет. Свеча горела. Видна была на свету огромная жуткая тень с поднятыми, отмахивающимися руками, в тревоге и борьбе.
— Что с ним? — шепнул Дмитрий, вглядываясь и чувствуя головокружение.
— Испугался чего-то. Приснилось, может быть. Пойти к нему, — лепетала Антонина.
Огонь погас.
Схватившись за руки, не говоря друг другу ни слова, шли в темноте брат и сестра к балкону.
— Не дрожи, — сказал Дмитрий.
Потом, прийдя в свет, послушав у дверей отца спокойный его храп и прощаясь с братом на ночь, Антонина шепнула ему:
— А у тебя тоже дрожала рука!
— Захватило сердце, — ответил Дмитрий.
Глава третья
У Марфы Дмитриевны Стоволосьевой с того самого воскресенья, как муж ее, придя от Сутуловых с Мишей, сказывал, что молодой барин вправду едет, разболелись зубы — да ведь как! — не в уголку каком-нибудь вверху или внизу, а все гуртом, так что и разобрать, где болит, невозможно, — и всю неделю болели, ни теплому деревянному маслу, ни водке, ни шепоту, ни заговору не уступая. Только в субботу с вечера отпускать стало, а в воскресенье за обедней как сказал дьякон медным басом: «С миром, изыдем», — прошли, будто рукой всю боль сняло.
От обедни пришла Марфа Дмитриевна — ходила она всегда к Николе Рыбному, недалече, где всех и все знала: и молящихся, и священнослужителей, сколько свечей в каком паникадиле, сколько камней в какой ризе, даже голубей за окнами и семьи сторожей, — радостная пришла как причастница и всю дорогу доказывала глуховатой своей спутнице, приживалке знакомого столяра, что в каждом зубе свой чертенок заводится, оттого-то и болят зубы у людей.
— Махонький такой, вертлявый и костлявый, как закрутится внутри зуба — ну просто саваном покрывайся. Притихнет,
к стеночке станет, хвост подожмет — полегчает немножко. Вырвешь зуб, выкинешь, и все пройдет, если только чертенок улепетнуть не успел. Или как теперешние доктора, слышала я, замазкой замазывают, замуравливают его там, чертенка-то, чтоб подох в зубе. Вот уж ни за что бы не далась я! Такую дохлятину во рту носить! Да схорони меня, Господи!Глуховатая спутница безучастно качала головой: обеззубела давно, ее хата с краю.
Марфа Дмитриевна под конец перевела разговор на другое и стала рассказывать сначала про Илюху, а потом про Настю, как к ней чиновник сватается.
Спутница недоверчиво покачивала головой и шамкала губами: знаем, мол, мы эти сватовства!
Придя домой, Марфа Дмитриевна переоделась из черного, в маковых цветах, сатинового в рябенькое, затрапезное., с заплатанными локтями платье и посмотрела тесто, поставленное для воскресного пирога.
Подошло хорошо.
Стала делать пирог.
Нагнувшись над столом, разгребала своими сухенькими руками мясную начинку и поговаривала с Илюхой.
В розовой рубахе он сидел на лавке перед открытым окном и смотрел на голубей.
— Маменька, попьемте чайку вдвоем, так хорошо! — говорил он. — Все еще в соборе, не помешают нам.
— Ах ты, лодырь, лодырь! — улыбаясь, отвечала ему мать. Жалела она его теперь, как маленького.
— Маменька, а маменька, попьемте чайку! — приставал Илья.
— Да уйди ж с глаз, лодырь, — будто серчая, крикнула мать, — хоть бы голубятню почистил, надысь взглянула — все позагажено, живого места нет в будке, как еще не передохнули твои голуби!..
Илья встал, вздохнул. Прошел на двор к голубятне.
— Чего ж я, право, не гоняю голубей сегодня, погода-то какая, прямо лето!
Он взял длинный шест и пугнул им с высокой будки голубей.
Белая зобастая пара, голубь и голубка, взлетев, закружилась в синеве, сверкая белизной, пока была низко, и зачернев, когда поднялась в высоту.
— Боже мой, как хорошо! — прошептал Илья, закинув голову. — Не заклевал бы только коршун…
Душа замирала у него, и слезы навертывались на глаза. Загляделся синевой и лётом птиц, жалко себя стало. Ох, жизнь! Плюнул, махнул рукой.
— Пить буду, вот что!
Зазвонил большой соборный колокол. Поздняя обедня отошла. Потянулся народ с горы, Илья в открытые настежь ворота еще издали увидел Ивана с Полей.
— Тоже, поразоделись! Купцы проклятые! — громко сказал Илья.
Иван шел в крахмальном воротничке и фаевом, новом, сделанном к Пасхе картузе. Поля загребала пыль своим черным толстым платьем и наплоенной, накрахмаленной нижней юбкой. Она была в шляпке с громадным фиолетовым цветком, не то розаном, не то маком.
Проплывая в воротах мимо Ильи, Поля сказала ему ласково:
— Ах, жара какая! А Настя вернулась?
Иван сердито посмотрел на брата и ответил за него:
— Эта шлюха скоро не вернется. Пирог остынет! На бульваре с чиновником своим путается.