Избранные произведения
Шрифт:
– На том на море на окияне, да острове на буяне стояла береза - золотые сучья, на тех на сучьях яблочки серебряные, в них зернышки - граненый алмаз...
– - Ну, - начал опять от скуки ионукалка, покачиваясь и не слушая, впрочем, говорит ли тот сказку или дремлет.
– Стояла корова - золотые рога; на одном рогу баня, на другом котел: есть где помыться, испариться...
– Ну...
– Ну да ну; чего ты нукаешь?
– Да, вишь, ты не бойко говоришь, дремлешь...
– Сам ты дремлешь, дармоед; гляди: затылком двери пробел; а я не дремлю... На том на острове текут речки медвяные, сытовые, берега кисельные; девка выйдет, ударят коромыслом, черпнет одним концом зачерпнет два красна
Тут Павел Алексеевич всхрапнул довольно внятно и несомнительно; сказочник, сидя на полу и обняв руками колени, понурил на них голову и замолк, а понукалка не счел уже нужным его тревожить и, постаяв еще немного, вышел в соседнюю комнату и там npaw.
Часу в седьмом утра Павел Алексеевич проснулся, и все в доме зашевелилось. Обувшись в бараньи сапожки домашней выделки и в халат свой, он умылся. помолился в стал советоваться с Ванькой, чего бы напиться сегодня: малины ли, бузины ли, шалфею, липового цвета, кипрею, ивана-да-марьи, ромашки с ландышами или уж заварить настоящего чаю? И Ванька рассудил, что бузина пьется на ночь для испарины, малина после бани, шалфей в дурную погоду, липовый прет со свежими сотами, ивая-да-марья и ромашка, когда неможется, кипрей, то есть копорский или иван-чай, по нужде, за недостатком лучшего, и потому полагал заварить сегодня настоящего китайского чаю, что и было исполнено. От чая сделан был незаметный переход к завтраку; а между тем староста, мельник, скотница и другие сельские сановники отбывали доклады свои и получали приказания. По временам книжка будто невзначай опять попадала в руки Павла Алексеевича, но вскоре другие занятия развлекали его и вековечная книжка оборачивалась корешком кверху. Не успели оглянуться, как Иван подал щи, кашу ,да жаркое; там оказалось полезным отдохнуть часика два; там Павел Алексеевич прошелся по хозяйству и по саду, напился липового цвета с сотами, разобрал несколько ссор и жалоб, отдал приказания на завтрашний день, осведомился, не рано ли, и, услышав, что девятый, поспешил перекусить немного, помолился, лег, и Меледа с понукалкой явились снова тем же порядком, как и вчера.
Вот ежедневный быт, будничная жизнь Павла Алексеевича. По праздникам он облачался в сюртук бурого или кофейного цвета, выпускал белый воротничок, брал соломенную шляпу или полутеплую фуражку, смотря по погоде, трость и белые перчатки, которые, впрочем, никогда не надевались, и отправлялся в церковь, бывшую у него же на селе. Иногда, хотя довольно редко, кто-нибудь заезжал к нему; еще реже он бывал у других; но настоящим праздником для него был тот почтовый день, в который гонец привозил ему из города письмо. Такое письмо, казалось, одно только привязывало его всей душой к жизни; Павел Алексеевич оживал, был в тот день деятельнее и веселее и, прочитав письмо раз-другой про себя, перечитывал его еще Ваньке и одной дворовой женщине, известной в доме под названием мамушки.
Что же читатели скажут о Павле Алексеевиче, о быте его и роде жизни, которую мы старались изобразить точно и верно? Я думаю, что иной, может быть и вовсе незлобный, столичный житель готов будет с чувством собственного достоинства пожать плечами и назвать его животным; может быть, даже и самый снисходительный приговор будет еще довольно жесток для скромного деревенского жителя и не избавит его от сострадательного презрения. Но всегда ли наружность достаточно изобличает внутреннюю ценность человека? Почему знать, что помещик наш передумал " перечувствовал на веку своем, невзирая на бесчувственную, довольно плоскую и бессмысленную наружность?
Лет тому двадцать пять в сельце Подстойном помещичья семья сидела за вечерним самоваром и с нетерпением ждала кого-то. Живой и плотный белокурый старик, в долгополом домашнем сюртуке, с огромными усами, с большими, но бессмысленными серыми глазами, с отставными
военными ухватками и молодечеством, похаживал взад и вперед, то останавливался у открытого окна, глядел и прислушивался, то посматривал на стенные часы с двумя розочками и двумя незабудками по углам и наконец, продувая трубку свою, сказал:– Нет, уж видно, я говорю, сегодня не будет.
– А может быть, и будет, - заметила хозяйка его, заглянув в чайник и прибавив туда на всякий случай водицы.
– Ведь ему надо быть к сроку, к ярмарке; а уж он, чай, не обманет, коли обещал заехать к нам по пути да привезти весточку от Любаши.
– Ну, загулялся в Костроме, - возразил старик. Человек, я говорю, молодой, поехал в город, да еще с деньжонками, так ему и не до Любаши; она еще ребенок.
– Никак едут-с, - сказал, вошед торопливо, слуга, указывая слегка в ту сторону, откуда ждали гостя.
– Ну, вот видишь, - проговорила хозяйка с изъявлением радости, - между тем как хозяин вышел на крыльцо, а вслед за тем обнял желанного вестника и при громогласном разговоре ввел его в комнату.
– Уж и ждать было перестали!
– так встретила его хозяйка.
– Особенно Иван Павлович, говорит: видно не будет; а я все жду-пожду; нет, говорю, будет... Чайку прикажете с дороги или закусить чего?..
– Благодарю, - отвечал молодой человек, - чашечку выпью, но я тороплюсь домой, немножко позамешкался, позадержала Любовь Ивановна...
– Как, она? Неуж-то? Голубушка моя! Что ж, видел ее? Что она? Не скучает? Здорова?..
– Так посыпались вопросы матери.
– Здорова, - отвечал тот, немного зарумянившись, - и шлет вам много поклонов и поцелуев; я раза три навещал ее.
– Уж и поцелуи!
– сказал, захохотав, отец.
– Слышите, что я говорю? Я говорю: уж и поцелуи; ха-ха-ха!
– На словах, разумеется, - возразил приезжий.
– И хотя словесный поцелуй, да еще и передаточный, утешителен для того только, кому назначен, но я принужден был покориться строгости костромских пансионских правил, по которым не дозволяется даже поцеловать ручку воспитанницы!
– Смотри, пожалуй!
– стал опять острить отец.
– Дети они, дети, а только покинь их без присмотра, тотчас вот по натуре своей наколобродят... ха-ха-ха! Слышите, что я говорю? Я говорю: вот тотчас по натуре своей и наколобродят.
– Да порасскажите ж нам, голубчик Павел Алексеевич, что-нибудь о Любаше, сказала с нетерпением хозяйка, выручив этим молодого человека из замешательства, в которое поставило его бестолковое, но громогласное замечание Ивана Павловича.
– Расскажите, что она, моя голубушка, и как?
.Павел Алексеевич принялся выхвалять Любашу с большим чувством, и сознание, что он может и даже обязан делать это в настоящем своем положении, отдавая об ней отчет ее родителям, доставляло ему большое утешение. Вскоре у матери на глазах навернулись слезы, старик, стоя, наклонился вперед и подымал брови все выше да выше, как будто прислушивался внимательно, а между тем беспрестанно перебивал всех остротами своими и заставлял выслушивать их по два и по три раза, приговаривая: "А слышите, что я говорю? Я говорю: ха-ха-ха!"
– Начальница и дамы не нахвалятся ею, - продолжал Павел Алексеевич, - а вы не нарадуетесь, когда свидетесь. Она выросла, уже почти совсем сложилась...
– Ох, боже мой, - сказала мать, всплеснув руками.
– В эти годы, можно ли?
– А что ж, матушка?
– заметил отец.
– Ведь и ты по шестнадцатому году за меня вышла, вспомни!
– И то правда, - отвечала она, сосчитав что-то по пальцам.
– Да ведь она ребенок еще, видит бог, ребенок...
– Ну, ребенок, - заревел Иван Павлович, позабыв, что он сам сейчас называл дочь ребенком, - ну, такой же ребенок, как и ты! Ха-ха-ха! Слышите, что я говорю!