Избранные романы. Компиляция. Книги 1-16
Шрифт:
— Я еще не покончил с этой картиной. Здесь, господа судьи, на заднем плане, но достаточно отчетливо — если вы, конечно, в силах на это смотреть — нарисованы три человека: двое мужчин и женщина, которых расстреливает взвод солдат. Это зрелище — и всегда-то неприятное, но порой неизбежное во время войны — в данном случае тем более омерзительно, что три потенциальных трупа также почти наги и прикрыты лишь тряпьем. Настолько наги, что, несмотря на малые их размеры, без труда можно определить, к какому полу принадлежит каждый.
Шарп перевел дух и скромно вытер усы белоснежным носовым платком, точно эти слова могли их загрязнить. Затем он продолжал:
— Но это, господа судьи, еще не все: самое убедительное доказательство вины ответчика находится на вот этом панно.
По залу пронесся ропот, и приободренный им Шарп ловко перевел указку на последнее панно.
— Господа судьи, у меня нет ни желания, ни надобности затягивать эту дурно пахнущую демонстрацию. Но бросьте хотя бы беглый взгляд на эту заключительную сатурналию наготы. Посмотрите на бесстыдный, а вернее постыдный, облик этих мужчин и женщин, поднимающихся вроде бы из могил. Посмотрите и, прежде чем отвести глаза, спросите себя, не говорит ли эта омерзительная картина о самой что ни на есть настоящей извращенности?
Шарп положил указку и, ухватившись за лацканы пиджака, выпрямился.
— Господа судьи, совершенно ясно, что все эти картины, с первой и до последней, представляют собой поход против нравственности — порой завуалированный, порой откровенный и наглый, но неизменно дьявольски хитрый. Проистекает ли это от декадентских воззрений, от извращенности, просто от озорства или от порнографических наклонностей ответчика, не мое дело судить. Я лишь повторяю: эти панно не только низкопробны, вульгарны, омерзительны и неприглядны, но они вполне подходят под определение неблагонравных и непристойных, содержащееся в законе. Непристойными называются такие вещи, которые по природе своей способны совратить умы, не подвергавшиеся дотоле аморальному влиянию, как, например, умы наших детей, нашей молодежи, наших жен и матерей. Я полагаю, господа судьи, вы без труда сделаете вывод, что к этим произведениям полностью применим юридический термин «непристойные», и, следовательно, они подлежат уничтожению, дабы не отравлять больше чистый воздух нашего города, а их создатель — наказанию в полную меру закона.
Под одобрительные перешептывания зала, быстро, впрочем, умолкшие, Шарп закончил свою вступительную речь. Затем был вызван сержант, конфисковавший панно, который дал официальное показание о том, как это произошло. Когда он кончил, судья, посовещавшись с секретарем, обратил взгляд на Стефена. Судья — местный церковный староста и отец трех незамужних дочерей — был человек порядочный, честный, щепетильный, справедливый, который, хоть и неукоснительно придерживался процедуры, гордился своею беспристрастностью. Вот и сейчас, почувствовав, что публика настроена против ответчика, он решил отнестись к нему особенно внимательно.
— Насколько я понимаю, у вас нет адвоката и вы намерены вести защиту сами, — благожелательно заметил он.
— Совершенно верно.
Теперь, когда настал его черед, Стефен, спокойно выслушавший ядовитые нападки обвинителя — только мускулы подрагивали на его побелевшем лице, — крепко ухватился за перила, ограждающие скамью подсудимых. Хотя бы ради своих картин, подвергнутых столь несправедливому поруганию, ради того огромного труда, который он вложил в них, он решил произвести на публику возможно более благоприятное впечатление.
— В таком случае я обязан сообщить вам, что вы имеете право под присягой дать показания — и тогда вам разрешается задавать вопросы представителям обвинения — или же, если желаете, можете
сделать заявление с места.— Я буду давать показания, сэр, — сказал Стефен.
Сержант подвел его к месту для свидетелей и, чувствуя какую-то неприятную сухость в горле, с мучительно бьющимся сердцем, Стефен дал присягу и повернулся лицом к судьям.
— Говорите, пожалуйста.
— Прежде всего я хочу опровергнуть со всею силой убеждения, на какую способен, те обвинения, что выдвинуты против меня. В своей работе я никогда не ставил перед собой столь низкую цель, как желание пощекотать низменные чувства порочных людей. Я всегда серьезно подходил к искусству. А в настоящем случае — серьезнее, чем когда-либо. Я писал эти панно, вдохновляясь искренним и глубоким стремлением показать посредством символических образов одну из величайших трагедий человечества. Это был нелегкий труд, ибо требовалась масштабная композиция. А как вы судите о нем? Выхватываете из картин отдельные куски — как порою, скажем, выхватывают слова из контекста страницы — и по ним судите о целом. Более нелепый, более несправедливый метод оценки трудно себе представить. Если мы пройдемся с вами по Национальной галерее, я берусь набрать из выставленных там шедевров достаточно деталей, которые составят такое целое, что вы будете шокированы до глубины души. При всем моем к вам уважении я, следовательно, вынужден сделать вывод, что человек с обычным, стандартным вкусом, будь то сержант полиции или просто осведомитель, не достаточно компетентен, чтобы судить о такого рода вещах. Возможно, моя работа нелегка для восприятия. Однако существуют критики и художники, которые благодаря своему опыту могут истолковать и правильно оценить то новое, что появляется в живописи. Для подкрепления моих доводов я прошу вызвать мистера Ричарда Глина, выставляющегося в Королевской академии, который находится сейчас здесь, в зале.
Шарп мгновенно вскочил с места.
— Господа судьи, я протестую. Если б мне было дозволено вызвать свидетелей, вроде мистера Глина, можете себе представить, какое количество видных лиц я мог бы пригласить для подтверждения моей точки зрения! Но в таком случае слушание дела растянется не на одну неделю.
Судьи подумали, пошептались с секретарем и важно кивнули в знак согласия.
— Мы не можем разрешить вам вызвать мистера Глина, — объявил председатель. — Вызов свидетеля для разбора чисто художественных достоинств вашей работы абсолютно исключен.
— Но как же иначе вы можете судить о произведении искусства? — воскликнул Стефен.
— Дело ведь не в том, является ли ваша работа произведением искусства или нет, — сурово сказал судья: он не любил, когда ему задавали вопросы. — Самая прекрасная в мире картина может быть непристойной.
Потрясенный этим перлом логики, Стефен на минуту утратил дар речи.
— Значит, я не могу вызвать мистера Глина в качестве свидетеля?
— Нет.
Тут из первого ряда галереи поднялась массивная фигура; перегнувшись через перила, вытянув шею, повязанную красным шарфом, воинственно выставив вперед подбородок, человек крикнул:
— Если меня не желают вызывать, то услышать меня, во всяком случае, услышат.
— Замолчите!
— Я замолчу только после того, как выскажусь. По моему глубокому убеждению, эти панно с эстетической точки зрения являются первоклассными произведениями. По реализму и широте показа жизни их можно сравнить с работами Домье. По динамичности и драматизму можно поставить в один ряд с лучшими созданиями Эль Греко. Только вульгарные и грязные душонки могут считать эти вещи безнравственными.
— Пристав, выведите этого человека!
— Я ухожу, — сказал Глин, направляясь к двери. — Если я останусь здесь, то, чего доброго, сам скажу что-нибудь непристойное. — И он вышел.
Шум, вызванный этим гневным обличением, не смолкал несколько минут. Когда он немного утих, председатель, рассердившийся не на шутку, обвел взглядом галерею.
— Если подобное безобразие повторится, я немедленно приговорю виновного к тюремному заключению за неуважение к суду. — Он повернулся к Стефену. — Вы хотите еще что-нибудь сказать?