Изгнанник. Каприз Олмейера
Шрифт:
Крики отца разбудили девочку, и она с громким плачем села на подушке. Олмейер подскочил к креслу, взял ребенка на руки, не глядя под ноги, повернулся, споткнулся о лежавшую на полу шляпу Виллемса и яростным пинком сбросил ее с крыльца.
– Убирайся! Вон отсюда!
Виллемс попытался что-то возразить, но Олмейер закричал на него:
– Уходи. Не видишь, ребенка напугал. Чучело огородное! Нет-нет, милая, – начал он успокаивать маленькую дочь. Виллемс тем временем медленно спускался по ступеням. – Нет, не плачь. Видишь, плохой дядя сейчас уйдет. Смотри! Он испугался твоего папы. Нехороший дядя, злой. Пусть никогда больше к нам не приходит. Пусть идет в свой лес, чтобы его рядом не было с моей маленькой девочкой. Если еще раз появится, папа его прибьет. Вот так!
Одной рукой прижимая к плечу успокоившегося ребенка, а другой грозя вслед удалявшемуся гостю, он стукнул кулаком по перилам, показывая, как расправится с Виллемсом.
– Видишь, как он драпает, милая? – сюсюкал
Серьезность на лице ребенка улетучилась, появились ямочки. Большие глаза под длинными ресницами с каплями недавних слез засверкали радостью. Девочка ухватилась за волосы Олмейера одной рукой, другой весело помахала и изо всех силенок чисто и отчетливо, как щебечут птицы, крикнула:
– Свин! Свин! Свин!
Глава 2
Вздохнула пылающая синева, пробежала рябь по спящему морю, из двери, распахнутой в ледяное пространство космоса, повеяло прохладой, и вместе с шевелением листвы, кивками веток, дрожью молодых побегов на берег налетел морской бриз, пронесся вверх по реке, подмел широкие плесы, взъерошил потемневшую воду, зашептал в кронах деревьев, зашуршал листьями проснувшегося леса. В кампонге Лакамбы ветер заставил ярко запылать едва тлеющие угли, поднимавшиеся над каждым костром тонкие прямые струйки дыма под его напором закачались, дрогнули и, клубясь, заполнили полумрак между деревьями ароматом горящих дров. Люди, дремавшие в тени во время послеобеденного зноя, проснулись, тишину большого двора нарушило неуверенное бормотание сонных голосов, кашель, зевки, разрозненный смех, громкие оклики, приветствия и шутки. Небольшие группы обступили маленькие костры, двор наполнился монотонным шумом разговоров. Варвары, настырные и неуступчивые, вели их на своем мягком, музыкальном наречии, вновь и вновь повторяя бесконечные истории о жителях лесов и морей, готовые день и ночь толковать на эту неисчерпаемую тему, находя все новые грани. Такие разговоры заменяли им поэзию, живопись и музыку, все искусство и всю историю, служили единственным предметом гордости, признаком собственного превосходства и единственным развлечением. У костров говорили о храбрости и хитрости, диковинных явлениях и далеких странах, о том, что было вчера и что будет завтра. О мертвых и живых, о тех, кто сражался и кто любил.
Потный, полусонный и хмурый, Лакамба вышел на помост перед своим домом и уселся в деревянное кресло под тенью нависающей крыши. Из темного дверного проема доносился тихий щебет женщин, хлопотавших у ткацкого станка, на котором изготовляли клетчатую ткань для праздничных саронгов хозяина. Справа и слева на пружинящем бамбуковом полу спали на циновках или сидя протирали глаза соратники Лакамбы, по праву рождения или благодаря верной службе получившие привилегию находиться в доме предводителя. Те, что окончательно проснулись, нашли в себе силы достать шахматные доски с фигурками из красной глины и теперь молча и сосредоточенно обдумывали очередной ход. Над лежавшими на животе увлеченными игроками, подпиравшими головы руками и болтавшими в воздухе босыми ступнями, тут и сям возвышались фигуры внимательных наблюдателей, следивших за игрой с бесстрастным и одновременно глубоким интересом. На краю помоста ровными рядами выстроились кожаные сандалии с высокими каблуками; у грубых деревянных перил стояли принадлежащие этим господам копья с тонкими древками, матовая сталь широких лезвий которых в красных лучах заката казалась совершенно черной.
Мальчик лет двенадцати, личный служка Лакамбы, сидя на корточках у ног господина, протянул ему серебряную шкатулку с бетелем. Лакамба неторопливо взял шкатулку, открыл, оторвал кусочек листа, положил в него щепоть куриной извести, крупицу гамбира, маленький орех катеху и ловко свернул лист в трубочку. Рука с угощением застыла в воздухе, как если бы он что-то вспомнил. Лакамба поводил головой, словно у него затекла шея, и раздраженным басом рявкнул:
– Бабалачи!
Шахматисты бросили на него быстрый взгляд и снова углубились в игру. Стоявшие беспокойно зашевелились, как если бы голос предводителя толкнул их в бок. Тот, что находился ближе всех от Лакамбы, немного погодя повторил его зов, высунувшись за перила площадки. Сидевшие у костров подняли лица, распевный клич облетел весь двор. Стук деревянных пестиков для очистки риса на минуту прекратился, имя Бабалачи в разных тональностях повторили визгливые голоса женщин. Кто-то что-то издали крикнул, другой человек, поближе, повторил. Перекличка дошла до помоста и резко оборвалась. Соратник Лакамбы, что первым передал его призыв, лениво сообщил:
– Он у слепого Омара.
Лакамба беззвучно пошевелил губами. Передавший ответ вновь углубился в наблюдение за игрой на полу. Предводитель, точно позабыв, чего хотел, флегматично сидел между своими молчаливыми спутниками, откинувшись на спинку кресла, положив руки на подлокотники и раздвинув колени. Большие, налитые кровью глаза важно моргали в царственном отсутствии мысли.
Бабалачи ушел к старому Омару в предвечерний час. Тонкая игра на давних обидах старого
пирата, искусное управление стремительными порывами Аиссы настолько увлекли его, что оторвали ото всех других дел и заставили позабыть о ежедневных совещаниях со своим начальником и покровителем, а последние три ночи и вовсе не давали уснуть. В тот день, выходя из своей бамбуковой хижины в кампонге Лакамбы, он чувствовал в душе тяжесть, сомнения и тревогу за удачный исход заговора. Бабалачи шел медленно, с характерным безразличием к своему окружению, словно не замечая множества сонных глаз, следивших со всех сторон за его продвижением к маленькой калитке в верхней части двора. Калитка эта выходила на огороженный участок с довольно большим домом из досок, подготовленным для Омара и Аиссы по приказу Лакамбы. Такое жилище имело наивысший статус, и Лакамба хотел отдать его своему главному советнику, чьи способности, по его мнению, того заслуживали. Однако после разговора на заброшенной вырубке, когда Бабалачи раскрыл свой план, оба решили поселить в новом доме Омара с Аиссой, после того как их уговорят переехать от раджи или уведут силой, – это уж как получится. Бабалачи отнюдь не возражал подождать с собственным переездом в почетный дом, поскольку для его плана такой шаг имел много преимуществ. Дом стоял в стороне, его маленький двор через калитку на женской половине усадьбы Лакамбы соединялся с личным подворьем предводителя. Путь к реке вел через главный двор, где всегда было полно вооруженных людей и бдительных глаз. За постройками расстилались расчищенные от деревьев рисовые поля, окруженные девственным лесом с таким густым подлеском, что вглубь не могло проникнуть ничего, кроме пули, да и та далеко бы не улетела.Бабалачи тихо проскользнул в маленькую калитку и плотно ее закрыл, накинув петлю из ротанга. Квадратная площадка перед домом была утрамбована до гладкости асфальта. Гигантское дерево с подпорками, нарочно оставленное во время вырубки леса, раскинуло в чистом небе купол-крону из узловатых сучьев и толстых, солидных листьев. Справа, на небольшом удалении от главного дома, стояла крытая циновками тростниковая хижина, специально построенная для удобства Омара. Слепому ослабевшему старику было трудно взбираться по крутой наклонной доске в настоящий дом на низких сваях с открытой верандой. У ствола дерева, напротив хижины, посреди широкого круга белого пепла семейного кострища тлела кучка углей. У костра на корточках сидела старуха, дальняя родственница одной из жен Лакамбы, выделенная в помощь Аиссе. Она подняла слезящиеся глаза и безучастно скользнула взглядом по быстро приближающемуся гостю.
Бабалачи окинул двор единственным глазом и, не глядя на старуху, пробурчал вопрос. Женщина молча вытянула чахлую, дрожащую руку и указала на хижину. Сделав несколько шагов в ее направлении, Бабалачи остановился.
– О, туан Омар! Омар бесар! Это я, Бабалачи!
Из хижины послышался слабый стон, натужный кашель и неотчетливое жалобное бормотание. Поощряемый этими слабыми признаками жизни Бабалачи вошел в хижину и вскоре с неуклюжей осторожностью вывел наружу слепого Омара. Старик обеими руками держался за плечи поводыря. Под деревом стояла грубо сколоченная скамья, старый пират со вздохом облегчения тяжело сел и устало прислонил спину к шершавому стволу. Лучи заходящего солнца, пробиваясь сквозь путаницу ветвей, падали на фигуру в белом балахоне, гордо откинутую голову, худые, не находившие себе места руки и бесстрастное лицо с опущенными на изуродованные зрачки веками – лицо, своей неподвижностью напоминавшее пожелтевшую от времени статую.
– Солнце скоро зайдет? – глухим голосом спросил Омар.
– Очень скоро, – ответил Бабалачи.
– Где я? Почему меня увезли из знакомого места, где я, слепец, мог двигаться без опаски? Для зрячего мое состояние подобно ночной тьме. Солнце вот-вот зайдет, а я не слышал звука ее шагов с самого утра! Меня сегодня дважды кормила чужая рука. Почему? Почему? Где Аисса?
– Недалеко, – ответил Бабалачи.
– А он? – продолжал Омар, угрожающе понизив голос. – Он где? Здесь его нет. Нет! – Старик покрутил головой по сторонам, словно действительно мог что-то видеть.
– Да, сейчас его здесь нет, – примирительно сказал Бабалачи и через мгновение тихо добавил: – Но он скоро вернется.
– Вернется! Каково лукавство! Вернется, говоришь? Я проклял его три раза, – воскликнул, дрожа от напряжения, Омар.
– Он, несомненно, проклят, – согласился Бабалачи, – и все же он скоро сюда явится. Я знаю!
– Неверный хитрец! Я вывел тебя в люди. Ты был грязью под моими ногами, хуже грязи, – выпалил Омар в закипающем гневе.
– Я много раз сражался бок о бок с тобой, – спокойно напомнил Бабалачи.
– Зачем он пришел? – продолжил Омар. – Это ты его подослал? Зачем он явился? Осквернить воздух, которым я дышу, насмеяться над моей участью, отравить разум дочери, похитить ее тело? Ее сердце сделалось каменным: твердым, безжалостным и коварным, как рифы, что губят корабли, скрываясь в спокойной воде. – Старик тяжело вздохнул, сотрясаемый гневом, и вдруг поник. – Я голодал, – заныл он, – не один раз сильно голодал, мерз, бедствовал, когда рядом не было ни души. Она часто обо мне забывала. Сыновья погибли, а тут еще этот негодяй, пес неверный. Зачем он пришел? Это ты показал ему дорогу?