Изгнанник
Шрифт:
Дети подняли громкий плач.
— Боже мой! — проговорила Наташа и закрыла лицо руками.
Мари с изумлением разглядывала Груню. Она теперь только в первый раз обратила на нее внимание; до этого дня она ее не замечала.
Борис Сергеевич и Сергей взяли девочку и увели ее из павильона. Она послушно шла за ними, продолжая дрожать всем телом. Они отвели ее подальше, сели на скамью и, продолжая держать ее за руки, стали расспрашивать.
Но теперь она говорила с трудом, на некоторые вопросы их она просто молчала. Однако все же из немногих слов они поняла, в чем дело.
— Ах, maman! — невольно вырвалось у Сергея.
И весь красный, смущенный, он
— Но что же нам теперь с нею делать? — наконец проговорил он.
— Я ее возьму, — сказал Борис Сергеевич и прибавил по-французски. — Конечно, на нее нельзя смотреть только как на преступницу. Ты видишь — она уже наказана… Это измученная, больная девочка и прежде всего надо постараться ее вылечить… Я берусь за нее.
— Хорошо, дядя. Конечно… Но maman, ведь она будет требовать…
— Я и это устрою…
Через час все уже уехали в Горбатовское. Николая перевозили всю дорогу шагом в покойном дормезе. За господами потянулось несколько возов с вещами, несколько человек необходимой прислуги.
Знаменское опустело. Народ мало-помалу стал расходиться с пожарища. Но до самой ночи шли стоны и плач в службах, которых, по счастью, не коснулось пламя, куда теперь перебралась вся дворня, обитавшая в большом доме.
Тут же находилась и Маланья. Она лежала, стонала и бредила. Несмотря на все усилия, она так и не вытащила своего сундучка из коморки, и сгорело все ее добро, все деньги, скопленные правдами и неправдами за целую жизнь.
На нее жалко было смотреть. Но никто ее не жалел, и к тому же у всякого была своя потеря.
XXIV. НА НОВОСЕЛЬЕ
Прошла неделя, и промелькнула она, как сон, так что никто ее не заметил.
А между тем в эту неделю уже совсем установился новый образ жизни, оказавшийся по душе всем, а главным образом хозяину Горбатовского. Теперь уж его не поражала пустынная и печальная тишина огромного дома, ему некуда рваться из этой тишины, вдобавок еще наполненной порою мучительными воспоминаниями. Теперь эти воспоминания отходили, забывались, уступали место шумной действительности.
Все новые обитатели Горбатовского удобно устроились, гораздо удобнее, чем в Знаменском.
Лето было из редких. Погода все время стояла прекрасная, и дети наслаждались в цветниках и парке.
Катерина Михайловна поместилась в своих прежних комнатах, и ей казалось даже, что вернулось прежнее время, а о прежних, давно схороненных людях она не думала и не горевала, она думала только о будущем.
Николай совсем почти поправился. Он уже выходил к обеду и завтраку, гулял в парке. Почти каждый день приезжал кто-нибудь из соседей выразить свое сочувствие и в то же время удовлетворить свое любопытство.
Но стоило пристально вглядеться во всех — и мало-помалу начинало оказываться, что далеко не все довольны и счастливы, что под этим правильным и почти даже гармоничным строем жизни, среди этой широкой семейной обстановки закипают какие-то темные силы, идет какая-то глухая борьба.
Довольных, действительно, оказывалось немного: только Катерина Михайловна, да француз Рибо, очень любивший всякую перемену, да дети, за исключением, однако, Володи. Володю сильно потрясла история с Груней. Он по целым дням думал о «преступнице». Сначала он пришел было в негодование, почувствовал к ней ужас и отвращение. Но затем мало-помалу все понял и простил ее, и стал жалеть.
Борису Сергеевичу по поводу Груни пришлось выдержать неприятное объяснение с Катериной Михайловной,
которая настаивала на том, чтобы этого «дьявола» наказать примерным образом и затем отправить в тюрьму. Борис Сергеевич требовал, чтобы дело это было оставлено, и просил Катерину Михайловну продать или подарить ему Груню. Она выходила из себя.— Как? Оставить безнаказанным этого змееныша? Да что же это такое будет? Ведь все эти хамы (она — бывшая изящная парижанка, еще так недавно думавшая, что совсем разучилась говорить по-русски, теперь как будто даже с особенною любовью употребляла это слово) — все эти хамы нас резать станут… Да что мудреного! И уж особенно если их освободят… тогда нам всем останется только ложиться и умирать… И ты же, Борис, потакаешь! Опомнись, мой друг… какой пример!.. Ведь у тебя у самого тысячи крестьян… Нельзя, нельзя, лучше и не проси меня!..
Но он стоял на своем и так как она находила, что раздражать его опасно, что, напротив, теперь надо всячески потакать ему и с ним ладить, то в конце концов, несмотря на все свое бешенство и кипевшую в ней досаду, подарила ему Груню.
— Что же ты хочешь с нею делать? — спросила только она. — Неужто оставишь на свободе, здесь, в доме?
— Нет, этого я не сделаю, ее здесь никто не увидит.
И Груня будто пропала. Даже Володя, несмотря на все свои просьбы, не мог добиться от дедушки, где она, что сталось с нею? Дедушка сказал ему только, чтобы он был спокоен, что она жива и что он будет о ней всегда заботиться.
Между тем Груня была в Горбатовском. В глубине парка давно уже был построен маленький охотничий домик, и вот там-то теперь жила Груня под присмотром доброй старушки из старых горбатовских дворовых.
Борис Сергеевич почти ежедневно навещал девочку, подолгу беседовал с нею и каждый раз убеждался, что она вовсе не испорчена, а просто измученное и больное создание. Навещал ее и Степан, который хотя на словах и ужасался ее зверскому поступку, но в глубине души видел в нем перст Божий.
«И поделом тебе, — думал он про Катерину Михайловну, — вот только Господь Бог чересчур уже долготерпелив, одним страхом ты отделалась».
Когда ему приходилось встречаться с Катериной Михайловной, он пристально и многозначительно на нее взглядывал, как бы желая прочесть в душе ее.
«Неужто ты не опамятовалась, сударыня, неужто не увидала перста Божьего, среди огня, в предсмертном дыхании?.. Кто был в огне? Кто был на волоске от смерти? Ты, сударыня, и сынок твой!..» — мысленно говорил ей старик.
Этого сынка, Николая Владимировича, Степан недолюбливал, несмотря даже на то, что Николай был с ним гораздо более внимателен и ласков, чем Сергей. Но если Борис Сергеевич легко освободился от своего предубеждения, то его верный слуга и спутник был на этот счет крепче, упрямее. Да и, наконец, не мог ведь он видеть в Николае то, что с первого же разговора ясно в нем стало Борису Сергеевичу.
Азиатские лекарства, так хорошо подействовавшие на Наташу, давно уже потеряли свою силу, и Борис Сергеевич замечал, что его прелестный друг, как ни храбрится, как ни старается казаться веселой, а в сущности страдает.
«Что же с нею? Нужно узнать, нужно узнать во что бы то ни стало!..» — думал он.
Но это оказывалось трудно. Наташа решительно не посвящала его в свои тайны и уверяла, что нет у нее никакого горя, ничего особенного.
Наконец Борис Сергеевич увидел, что самое лучшее не добиваться, не приставать к ней, оставить ее в покое и только следить. И он следил, и он мало-помалу нападал на причину ее болезни и замечал признаки той же болезни и в Николае.