Изумленный капитан
Шрифт:
Во всех ответах на вопросы, которые задавали ей Ушаков и архимандрит, Алена топила мужа. Она клялась, что Возницын давно потерял крест.
– Еще когда в горячке лежал, я увидала: не носит креста! К иконам непочтителен был! Сымал свою икону Александра Свирского, рядом стоял на божнице мой образ Константина и Елены, – так он нарочно сбросил его на землю!
– Лжешь! – крикнул, не сдержавшись, Возницын.
Ушаков только опустил углы рта и покосился на Возницына.
Возницын умолк.
Алена продолжала наговаривать на мужа. Она клялась, что никогда не видала его в беспамятстве.
– Ево родная сестрица, Матрена, вдова адмирала Синявина,
Возницын видел – эта статья была Алене во всем деле горше всего.
Наконец ввели «совратителя», Боруха Лейбова. Его густая широкая борода была белее снега. Большие уши оттопырились еще больше. Бескровные губы что-то шептали. Борух шел свободно – он был без кандалов. Куда девалась его размеренная, неторопливая речь! Борух говорил дрожащим, испуганным голосом, говорил быстро, брызгаясь слюной и жестикулируя, мешал русские и польские слова.
Возницын больше всего боялся Боруха: а вдруг старик помянет Софью! Но, видимо, о Софье Борух сейчас не думал. Его спрашивали о другом: как он познакомился с Возницыным, о чем говорил с ним, не совращал ли его в иудейство?
Борух клялся в своей невиновности.
– В наш закон его никто не принял бы. У нас заборонено принимать. И как пан Возницын мог бы стать иудеем? Ему надо же было бы ведать все наши шестьсот тринадцать законов! Их треба было б выучить на память!
– А где напечатаны эти шестьсот тринадцать законов? – спросил Ушаков.
– В Библии, – ответил архимандрит.
– Какое там, в Библии! – обозлился Борух. – Совсем не в Библии! Напечатаны оны в еврейской книге «Махзор», по которой мы молимся в нашу пасху и зеленые свята, по-вашему – в неделю Пятидесятницы. И каб выучил шестьсот тринадцать законов, все равно ни в Польше, ни в Литве принять в наш закон не то что Возницына – никого не могут! – горячился Борух.
– А где могут? – спросили одновременно и Ушаков и архимандрит.
– Только в Амстердаме.
– Почему?
– Так постановлено от наших статутов.
– Ты по-еврейски читать умеешь? – спросил у Возницына архимандрит, когда Боруха увели.
– Весьма мало. Только литеры, а не слоги.
– У кого учился литерам?
– В малолетстве еще, учась у иноземца Густава Габе, который содержал у иноземца ж, купца Франца Гиза, школу немецкую и латинскую.
Архимандрит переглянулся с Ушаковым, но ничего не сказал: немцы до сих пор были в чести.
– Так. По-еврейски в малолетстве учился читать – и то не забыл! Морскую же науку восемь лет долбил и уже в зрелых летах, а в службе ее императорского величества оказался несведом? Это почему ж?
Широкий рот Ушакова расползся в ехидную усмешку.
– У меня болезнь наподобие беспамятства… – начал Возницын.
– Слышали! – махнул рукой Ушаков. – Жена-то что говорит про твое беспамятство?
– А надпись кто здесь на «Следованной Псалтыри» учинил? – схватил со стола книгу архимандрит:
«Кто праздников господских разбирает, тот часто гуляет»
– прочел он.
– Кто это писал?
– Я, – потупился Возницын. – Будучи еще в несовершенных летах, в Морской Академии.
– У тебя все в несовершенных летах! – кричал архимандрит.
– Погоди, ваше преподобие, – спокойно удерживал его Ушаков. – Так, говоришь, в несовершенных летах? – усмехался он. – Ну, а крест как утерял, почему ж не купил новый? То, ведь,
в прошлом годе было? А?– Не успел купить. От своей простоты и неразумения… – отвечал Возницын.
– А из Псалтыри кто листы вырвал? Вот погляди! – не оставляя книги, продолжал архимандрит.
– Я не рвал листов. Такую купил в рядах…
– Врешь, врешь, бесов сын! – кричал архимандрит. – С нехристем спознался, совесть потерял! Почему он тебе так дорог оказался, жид этот, а? Почему не гнушался с ним ясти и пити?
– Потому, что у пророка Захарии в осьмой главе сказано… – начал было Возницын.
– Знаем без тебя, что там сказано! Нас не учи! – ударил по столу ладонью архимандрит. – Коли так во священном писании сведом, был бы попом!
– Ваше преподобие, – сказал, слегка улыбаясь, Ушаков. – Мы достаточно поработали, не грех и пообедать. Пойдемте!
Ушаков поднялся.
Архимандрит встал и, с ненавистью глядя на Возницына, сказал:
– А брада почему не стрижена и власы растишь, аки назарянин?
– Я уже без малого год сижу. За такое время у младенца борода вырастет, не токмо что, – сказал Возницын.
Архимандрит затрясся от злости. Он хотел что-то еще сказать, но Ушаков потащил его из светлицы.
– Пойдем, пойдем! Мы еще с ним потолкуем. А вы, ваше благородие, посидите тут! – обернулся он к Возницыну. – Пригласили бы и вас на трактамент, так вы же христианской пищи сейчас не вкушаете, не так ли? – сказал Ушаков.
Возницын молчал.
– Такому гаду надо давать, как у нас в Соловках тем, кто в Корожне сидит, – яшную кашу с китовым семенем да вина десятую часть красоули, примешивая табашного порошку… – сказал, оглядываясь, архимандрит.
– У вас еще сытно едят! – смеялся Ушаков.
IV
„Надлежит судье оных особ, которых к пытке приводят, рассмотреть и усмотри твердых, бесстыдных и худых людей, жесточае; тех же кои деликатного тела и честные суть люди, – легчее…”
Возницын очнулся. Он лежал ничком, безжизненно распростертый на рогоже. От долгого лежания в одном положении – на животе – тело затекло. Хотелось перевернуться, но об этом страшно было даже и подумать: после дыбы и кнута все нестерпимо болело – вывернутые из плеч руки и израненная, исхлестанная кнутом спина. Рубашка прилипла к запекшейся крови – малейшее движение причиняло невыносимую боль. В плечах дергало, руки, дважды вывернутые и грубо вправленные палачом, ныли.
Ушаков не посмотрел на то, что Возницын – шляхтич и «деликатного тела», пытал как самого отпетого и притом «худого» вора.
Возницын лежал так, как его, полуживого, приволокли из застенка и бросили, – оборотясь лицом к стене. Пересиливая боль, он с великим трудом оторвал от рогожи тяжелую голову и повернул ее к окну.
В узкое окно лился бледнозеленый свет прозрачной белой ночи.
Возницын лежал и вспоминал весь ужасный прошедший день.
То, чего он так боялся и в то же время почему-то хотел испытать, свершилось: его допрашивали «с пристрастием», два раза подымая на дыбу. Он все уже испытал, через все страдания уже прошел. Ему вспомнилось искаженное злобой, мясистое, бабье лицо соловецкого архимандрита и лошадиное, ехидно улыбавшееся – Ушакова. Язвительная улыбка спокойного, поседевшего в допросах начальника Тайной Канцелярии была омерзительнее откровенной злобы архимандрита.