Чтение онлайн

ЖАНРЫ

К игровому театру. Лирический трактат

Буткевич Михаил Михайлович

Шрифт:

—Три смельчака, возьмите бутылки и устройте залп.

Последовали быстрые манипуляции, и три пробки ударили в потолок — дружно, громко, сопровождаемые женскими взвизгиваниями. Забулькало разливаемое вино, девочки торопливо схлебывали шипучую пену, бокалы ожили и засверкали пузырьками — стали еще красивее.

— Пить за поступление вам нельзя, нехорошая примета. Выпейте, девочки, за процветание "Школы драматического искусства" за ее превращение в "Академию драматического искусства". За это можно.

Девочки поднесли бокалы к губам, кто-то из них уже успел сделать по глотку, но я возник снова:

— Стоп, стоп, стоп. Из этого бокала пила на спектакле прекрасная актриса Мила Полякова, — я показал пальцем на один из бокалов. — Из этого Петренко, — я продолжал тыкать

пальцем, — Филозов, Романов, Щербаков, Наташа Андрейченко... Вы понимаете, куда вы попали?..

Тихим голосом, бескрасочным и безутешным, я обратился к Васильеву:

— Какой артист был Гребенщиков, какой дивный артист...

Васильев отвернулся к стене.

Экзамен приобретал новую окраску. Вместо профессиональных чувств на сцену выступали личные, человеческие, неподдельные. Выдуманные актерские переживания перемешивались с подлинными. Судьбы театральных персонажей начинали перекрещиваться, переплетаться с судьбами живых людей: с судьбой режиссера Васильева, с судьбой его театра, с моей и моих будущих учеников. Возникал какой-то небывалый, интимный и безалаберный хэппенинг. Мы поднимались на другой, более высокий уровень.

— Пейте же, девочки, пейте дорогие. Выпейте за здоровье вот этих сидящих перед вами артистов, они, поверьте, стоят того...

Девочки выпили. Молодцы. Так и надо.

— Я тоже выпью, но выпью соло. Несколько дней назад Анатолий Александрович Васильев привез мне в подарок из Парижа вот эту бутылку коньяку (я достал из кармана крохотный мерзавчик с фирменной этикеткой и стал его откупоривать). Буду оригинален до конца — выпью из горла и сразу всю бутылку до дна. Ваше здоровье, Толя. Не болейте. И не будьте таким мрачным.

И я вылил коньяк в глотку, разинув рот и задрав голову: буль-буль-буль-буль-буль-буль и все.

— А теперь, девочки, передайте драгоценные бокалы другим товарищам- абитуриентам. Кому не хватит — возьмите бумажные стаканчики у меня. Разлейте вино и начинайте читать свои басни как тосты и застольные хохмы. Все вместе и все сразу.

Читайте, чокаясь, друг другу. Облюбованным вами нашим дорогим "зрителям". Стесняетесь? — Читайте Розе Анатольевне, мне, Анатолию Александровичу.

Зашумел невообразимый восточный базар. Он шумел и гудел, пока я не заорал:

— Прекрасно! Передайте музейные бокалы сюда, отодвиньте стулья к стене и потанцуем. Что танцуем? Конечно, ламбаду. Взяли гитары. Еще гитары — у вас же их четыре. Лена, запевайте. Поем и танцуем. Поехали.

Затарахтели, загремели отодвигаемые стулья, но я не закричал "Тише!", потому что стулья двигали не только на площадке, но и в ряду так называемой комиссии. Танцевать захотели все без исключения. В зале стало тесно и жарко. Плясали кто с кем хотел, свои и чужие, члены и не члены, поступающие и "принимающие". Составлялись случайные пары, тройки, четверки, маленькие хороводы, как водовороты, передвигались по зеркалу площадки, как по зеркалу реки. Кто-то, видимо, вспомнил, что ламбада — танец с сексом и шиком, и начало распространяться, разрастаться шумное и шикарное неприличие. А Лена пела по-испански, пела прекрасно, а ей подпевали все, кто как мог: по-русски, совсем без слов и без особого смысла, но зато громко. И внезапно все стихло, наступила полная тишина, и стало слышно, как где-то далеко, в недрах театра, а может быть, во дворе ламбаду играют на саксофоне. Эхо ламбады приближалось, придвигалось, усиливалось, проникло сперва в прихожую, затем в коридор... Вот оно уже совсем рядом. В фойе. Наконец, в зале появился и сам саксофонист — неотразимый джазмен Саша. Хриплый и певучий хохот саксофона заполнил все имеющееся в наличии пространство. А Саша подмигивал еще и еще — он добивался тотального крещендо, а если говорить по-русски — провоцировал соборное беснование.

Это тоже ваш? — потрясенно прокричал мне Васильев, сам заядлый любитель джазовой музыки, бывший пианист-импровизатор.

Нет, — завопил я в ответ, — не мой! Гнесинский! Ваш, ваш сосед! Педагог из училища!

Я полез в самую гущу свалки и поднял руки:

— Вернемся! к нашим!! баранам!!!

Когда стало возможно произносить слова нормальным

голосом я сказал:

— Вернемся к нашему экзамену. Его, как ни крути, а надо заканчивать. Экзамены заканчиваются объявлением отметок: кто прошел, кто не прошел, кто принят, кого отсеяли. И в этом плане должен я вам сообщить, что жизнь довольно жестокая вещь. Эта банальность сразу же перестает быть банальностью, как только она коснется нас непосредственно и лично. Тогда-то мы и убеждаемся, что жизнь гораздо более сурова, чем это представлялось нам на примере других людей. Жесткая правда нашей с вами жизни заключается вот в чем: вас восемнадцать, а мест, как выяснилось, всего-навсего двенадцать. Такие пироги. (Я поковырялся в ухе.) Вы уже, по-моему, заметили, что многое в этом заведении происходит не совсем так, как привыкло человечество, а часто и вовсе уж наоборот. Вопреки стереотипу. Сейчас мы разрушим стереотип зачисления (теперь в ушах ковырялись они; справедливости ради надо сказать, не все, были и иные варианты: кто-то, к примеру, внимательно рассматривал ногти на своих руках, кто-то почесывал мизинцем самый уголок рта, а Витя Стрелков, московский оригинал, выбрал вариант и совсем далекий от тривиальности — он широко раскрыл рот и пальчиками левой руки выстукивал на зубах некую сложную мелодию; мне показалось, что это была ре-минорная прелюдия И.-С. Баха, но я вполне мог ошибиться, и сосредоточенный Витя разыгрывал тогда знаменитое сенсансово рондо каппричиозо вместе с не менее знаменитой интродукцией. Я послушал немножко эту немую музыку и продолжил свою речь).

Обычно педагоги проводят зачисление по своему усмотрению, то есть авторитарно. В духе нашего времени мы решили передать эту функцию абитуриентам — пусть будет и у нас разгул демократии. Сами поступали и сами себя зачисляем. Процедура будет проведена в форме закрытого тайного голосования. Тут у меня на столике заготовлена пачка бумаги. Вы подходите, берете себе один лист, отходите в сторонку и тихо, ни с кем не советуясь, составляете список прошедших по конкурсу — формируете, так сказать, идеальную с вашей точки зрения группу студентов. Если чья-нибудь фамилия или имя не запомнились, пишите приметы: "молодой человек, съевший два яблока" или "девушка в бескозырке". В списке должно быть ровно двенадцать человек, не больше и не меньше. Приступайте к голосованию.

Никто, конечно, не приступал. Многие присели на стулья или на корточки у стены, — стоять ни у кого не было сил. И все смотрели на меня. С недоумением. С растерянностью. С упреком. Или с возмущением. Стояла мертвая тишина.

Я понимал их отчаяние — они не привыкли что-то решать, они не умели брать ответственность на себя и боялись этого. В глубине души они, конечно, были готовы составить список из одной единственной фамилии — своей собственной. Решать судьбу своих товарищей по несчастью они не могли — мешала ложная скромность и двусмысленнейшее чувство справедливости.

Но у меня тоже не было выбора. Мне предстояло сформировать новый коллектив для новой работы — независимое, самостоятельное сообщество людей, начисто лишенных каботинства, групповщины и привычного театрального лицемерия. И начинать это надо было с самых первых шагов.

Я попытался смягчить удар:

— Хотите совет, как легче составить список? Первым запишите того, кто вам понравился больше всех. Затем припишите к первому тех, кто, по-вашему, идет непосредственно вслед за лидером. Потом отбросьте всех, кто, как вам показалось, должен уйти, — таких должно быть шестеро, — и впишите оставшихся, не задумываясь. А можно и проще. Плюньте на все, впишите первым себя, а дальше — по степени симпатии.

Кто-то из женщин тихо, безнадежно плакал. Витя Стрелков встал и молча направился к выходу — он видимо не собирался участвовать в этой возмутительной игре...

И тут разразилась тяжело назревавшая гроза. Артисты театра, мои бывшие ученики и члены жюри, кинулись на меня дружно и яростно.

Поднялся ор:

Это жестоко!

Нельзя их заставлять ставить на себе крест.

Подписывать себе приговор — это чудовищно!

Михаил Михайлович, пожалейте ребят! Они хорошие! Вы ведь никогда не были садистом.

Поделиться с друзьями: