К игровому театру. Лирический трактат
Шрифт:
Тут уж я прорвался:
— Но такого нельзя делать ни в коем случае. Это ведь резать по-живому. Курс — целостный организм, он уже начал складываться.
Меня перебил Белгородский:
Так будет лучше. Соглашаемся. Андрей Попов добавил:
Иначе — расформирование.
И я понял, что все, кроме меня, полностью в курсе дела. Я задумался, почему же все, кроме меня, но М. О. не дала мне подумать:
— Я вам вполне доверяю. Разделите и передайте мне список моих будущих учеников.
И курс разделили.
Я не сказал бы, что это был безоблачный раздел...
№ 5. Вальс — каприс. Он спикировал на меня, как только я вышел из раздевалки.
Как
Вы не по адресу. Обратитесь, пожалуйста, со своими претензиями к Андрею Алексеевичу...
Что вы меня за дурака держите?! Я знаю, я понимаю про вас все — вы хотели оставить себе своего Оську, — тут он был недалек от истины, — но неужели я хуже Рейхельгауза? Какой-то абсурд! Выбросить меня к старухе. А что такое для меня Кнебель?! — он чуть не плакал от бессильной злобы. — Ну что у меня общего с этой тюзовской бабусей?!
Что общего? Ну, хотя бы Эфрос...
А что Эфрос?
А вы разве не знаете, что именно презираемая вами бабуся вытащила Эфроса из Рязани, где он благополучно загибался, в Москву, взяла в свой театр, предоставила полную свободу и потихоньку-полегоньку, незаметно для него самого, сделала из Толи Эфроса довольно заметного режиссера. Мария Осиповна опытный и очень умелый педагог...
Не смейте больше говорить мне о Кнебель!
И убежал, бормоча себе под нос: ну, я ей покажу, я ей покажу!..
Они словно бы сговорились: через месяц на меня орала Кнебель. Она подошла ко мне буквально вне себя. Лица на ней не было нисколечко. Руки и щеки тряслись у нее комплексно — от гнева и от старости.
Подумайте только! Вчера вечером они показали мне половой акт!
Что показали???
Самый настоящий половой акт!
Марь Осьна, вы чего-то не поняли. Был, скорее всего, некий чересчур прозрачный намек.
Не делайте из меня дурочку! Хорош намек — сначала она лежала и сидела на нем, потом он лег на нее. Это ужасно, Миша. Они беспощадны. Их не останавливает ни мой авторитет, ни мой возраст. Для них нету ничего святого. Это — бандиты, безжалостные и бесстыдные бандиты...
И она заплакала — беззвучно, бесслезно, безнадежно. Я думал, как успокоить ее, и не мог ничего придумать. Была одна надежда — на ее юмор.
— Надеюсь, они не раздевались догола?
И тут я столкнулся с небывалым: юмора у Кнебель больше не было.
Но это все равно было так неприлично, так нахально. Я больше не могу. Я уже не выдерживаю. Вероятно, я вынесу этот позор прямо на суд кафедры. Пусть решают, как хотят, — только бы избавили меня от этой унизительной муки. Со мною так по-хамски не осмеливался разговаривать сам Станиславский, а я-то хорошо знаю, как по-самодурски груб и бестактен бывал он с артистами. Что вы наделали, что вы наделали, Миша! Теперь я понимаю, как вам было с ними трудно, как вы мечтали от них избавиться, но подбрасывать их мне... Это подло. Других слов, извините, сейчас у меня нет.
Но они — талантливые ребята, Марь Осьна, а Васильев, пожалуй, и самый талантливый. Мы с Андрей Алексеевичем хотели, чтобы раздел был произведен благородно и по справедливости, — мы отдали вам самых талантливых. Не могли же мы, в самом деле, отправить к вам одних бездарей.
Ваш Андрей Алексеевич всегда хочет только хорошего, а получается всегда пакость.
Талантливые люди капризны, вам это известно не хуже моего.
Но что же делать? Что же делать?
Предложите ему уйти. Скажите: вы меня не уважаете, вы меня оскорбили, уходите сами, чтобы вас не выгонять. Помните, как небрежно вы
предлагали мне это на первом курсе без всяких оснований с моей стороны.Но я тогда ошибалась.
Может быть, вы и теперь ошибаетесь?
Кнебель достала носовой платок и громко, но вхолостую высморкалась.
—Не знаю, доживу ли я до весенней сессии.
Она, конечно, дожила, и я получил возможность увидеть знаменитый Васильевский "половой акт"...
Никакого полового акта, собственно говоря, и не было. Была оригинальная и острая трактовка и несколько довольно смелых мизансцен.
Кнебель убрала из показа традиционных ведущих-объявляльщиков и предложила режиссерам самим представлять свои работы. Когда до него дошла очередь, Васильев вышел и предъявил зрителям вот такое:
—Джей — Ди — Сэлинджер "Хорошо ловится рыбка-бананка".
Потом подошел к столу экзаменаторов и сдернул с него рывком руки официальную зеленого сукна скатерть. Комиссия ахнула от неожиданности и возмущения. Студенты-зрители спешно возрадовались. Васильев не ушел за кулисы, а устроился у свободного окна между сценой и местами для публики. Он стоял, опираясь задом на подоконник, скрестив ноги и сложив переплетенные руки на груди. Скомканная скатерть была засунута небрежно под мышку; выбившийся конец ее свисал до полу плащом испанского гранда.
Васильев сказал "Прошу", и на сцене появился второй бандит — Андреев. Со времен "Арбата" Андрюша немного раздобрел, отпустил бородку и усы. Борода кучерявилась, как у молодого нижегородского ушкуйника, а легкая полнота придавала Андрею мягкость, которой у него, наверно, не было, но которая была так необходима для Сэлинджера.
Не спеша, вразвалочку, большими неслышными шагами Андрей подошел к столу комиссии, подумал с секунду и улегся на самую середину. И стало страшно за них, за Андрея и за комиссию, — так близко, так недопустимо близко были они друг к другу: лицом к лицу, на расстоянии одного касанья. Захоти этого Андрей, он мог бы, не вставая, а протянув только руку, похлопать по плечу декана или схватить за нос ректора. Испанский гранд у окна удовлетворенно ухмылялся.
Андрей поерзал немного на столе, устраиваясь поудобнее, и, наконец, замер, лежа на спине. Подложил руки под голову. Затем уставился в потолок.
Я почувствовал: сейчас должна появиться музыка.
Но музыка не появилась, вместо нее на сцене возникла девушка.
Девушка стояла у дальней стены, свежая, как утро, длинноногая, как гужоновская Диана, и розовоперстая, как греческая заря по имени Эос (имеется в виду ее яркорозовый маникюр).
Она была действительно хороша: черные волосы, синие глаза, алая влажноватая улыбка. Наши молодые режиссеры знали толк в женской красоте — не случайно же они привели ее с другого совсем курса, из актерской группы. И это было очень важное обстоятельство — девушка была не своя. Эту "чуждость" нельзя было объяснить логически, физиологически, не осознавая, все — и зрители-студенты и профессора — чувствовали: она из другого мира.
Инопланетянка была одета во что-то желтое и легкое, слишком короткое и слишком свободное, все время сползающее, открывающее, стыдливо поправляемое и обдергиваемое, — платьем это можно было назвать весьма условно.
Пауза любования женской красотой длилась. Никто, слава богу, никуда не спешил. И я успел вспомнить, как все у Сэлинджера. Наступил покой и полная ясность: парень на столе был не кто другой, как самый любимый сэлинджеровский герой, Молодой Симор Гласе, а девушка на сцене — его юная жена Мюриель, красотка и дочь чересчур приличных родителей.