К себе возвращаюсь издалека...

Шрифт:
СИБИРЬ, ГОДЫ 1954—1957
I.
Шесть дней ехала на поезде до Ачинска, потом, еще сутки, местным поездом до Абакана. Перезнакомилась со всеми, нараздавала адресов, просила непременно заходить в Москве. А что я видела до этого? Завод да заочное отделение Литинститута. Каждый новый человек, особенно здесь (здесь ведь все ездят люди бывалые, с биографией, таких я еще не встречала), кажется единственным в своем роде, страшно потерять его, непременно хочется дружить и дальше, слушать его рассказы — этим рассказам трудно верить, но я верю. Я и ожидала, что здесь все будет необыкновенным.
Это пятьдесят четвертый год, я только что окончила Литинститут, напечатала первую свою повесть в «Новом мире», там я выложила все, что было у меня за душой: завод, потом пионерлагерь, где одно лето была старшей вожатой, недавнее замужество, ребенок. Больше я ничего не знаю. Правда, есть еще моя военная тыловая юность, но об этом писать не хочется, слишком уж близко, потому кажется неинтересным. А потом мне все говорят, что надо писать посветлее: почему это, мол, вы ищете теневые стороны? Меня даже успели обругать в «Литературной газете» за мрачную точку зрения на жизнь. Впрочем, эта ругань с меня как с гуся вода, пока еще так. Есть еще уверенность в себе, в том, что все будет, как надо, есть подпор под диафрагмой, желание двигаться…
И вот — еду. Первая моя командировка — куда? Конечно, в т а й г у. Хотя все нормальные журналисты едут на целину: это первый целинный год. В Хакасии тоже есть целина, но я хочу в тайгу, в настоящую тайгу, хочу ездить верхом, ночевать у костра и прочее. Почему? А кровь, наверное, говорит, детская память о рассказах отца: он иркутянин, сибиряк в третьем поколении — прадед, когда-то в середине прошлого века, приехал на поселение с Украины в Сибирь. Ну вот и я еду в Сибирь, хотя она еще не стала модной темой, она станет такой через два года, когда поедет туда по комсомольскому призыву молодежь. А мне хочется мужественных, сильных героев, землепроходцев, как у Шишкова, хочется писать кондовую прозу с диалектизмами, прозу, которая бы густо пахла сибирской хвойной тайгой, Россией.
Дорога до Ачинска пролетела быстро: базарчики при станциях (на каждой станции свой говор), тут продают горячую картошку, соленые огурцы и грибы, мятую землянику в кулечках (листки выдраны из школьных тетрадей), топленое молоко, варенец. В Кирове продавали гармошки кустарного местного производства: очень большие, поменьше, совсем маленькие — кому какие надо. В Кунгуре гипсовые статуэтки, тоже местного производства: «Василий Теркин», «Хозяйка Медной горы», «Балерина», «Кавказец» — посеребренные, раскрашенные… Кроме меня, купили по статуэтке все пассажиры, на каждом столике стоит по две, по три. И гармошек накупили, особенно детских, теперь с утра до вечера только и слышно: «уйди — приди, уйди — приди»…
Названия станций: Шарья, Свеча, Юрга, Тайга — ничего, конечно, особенного, но у меня они отзываются сладко: то так, то эдак звучали они в рассказах отца. Еду в детство, еду к себе в Сибирь.
Абакан по-хакасски — медвежье ухо. Деревянный пыльный город, где множество лохматых собак, одна приличная улица с тополиной аллеей — тополя высокие, но еще не сомкнулись вершинами. Когда я приеду в Абакан спустя десять лет, город разрастется, станет каменным, в тополиной аллее в самый жаркий солнечный день не будет видно солнца. Зато ходить по аллее станет рискованно: тополя сплошь усеяны грачиными и вороньими гнездами… Ну, а сейчас по немощеным улицам кустится толстолистая пикулька (вообще это вроде бы ирисы, но, возможно, я ошибаюсь: к моему приезду в Абакан пикулька всегда успевает отцвести), на базаре продают черемшу, жимолость и лиственничную серу для жевания. Я, конечно, пробую все, а серу покупаю в больших количествах: отец твердил, что у сибирячек белые зубы только оттого, что они постоянно жуют серу. Сера эта с виду похожа на ириски моего детства: коричневые плиточки, разделенные на квадратики, — порция. Сначала, когда возьмешь этот квадратик в рот, он трескается, как сургуч, да и вкусом от него не отличается. Но от тепла мягчеет, жуется бездумно — чуть горьковатый, чуть пахнет смолой. Впрочем, наверное, надо привыкнуть жевать серу сызмала, у людей неподготовленных (я имею в виду себя) от нее довольно быстро слезает эмаль… Местные огурцы почему-то очень горькие, а зеленый лук толстоперый, крупный и сладкий. Через месяц на обратном пути я попаду в Минусинск — тихий, в то время еще сохранивший свой купеческий сытый облик город, здесь нет почти никакой
промышленности, в ресторанчиках вкусно и дешево кормят, рынок изобилен: таежный душистый мед, огромные помидоры — четыре рубля килограмм, а в Красноярске (полтора суток пути пароходом) — двадцать рублей. Предприимчивые люди, а их в Минусинске много, возят помидоры в Красноярск, по этой причине попасть на очередной рейс довольно трудно. «Настоящих» яблок на рынке нет, но есть ранетки — терпко-сладкое маленькое сибирское яблоко, есть и местные арбузы! Мелкие, правда. Такое теплое местечко у бога за пазухой — словно бы и не Сибирь. Городок мне нравится: старые каменные, навек построенные дома, высокие заборы, чистые улочки, мощенные булыжником и каменными плитами. Тишина, ленивость… Приехав сюда в следующий раз, в шестидесятом году, я Минусинск не узнаю: рядом начала строиться дорога Абакан — Тайшет, и городу словно вскрыли живот: растерзанный какой-то, растерянный, грязный, обросший временными постройками, кишащий техникой и людьми…Ну вот, наконец-то в местном отделении Союза писателей мне находят провожатого, мы отправляемся с попутной обкомовской «Победой» в Верхнюю Тёю. Там хакасские поселки, лошади, тайга — все, о чем я мечтала.
Едем через Уйбатскую степь. Стучит взбрасываемый колесами машины гравий, дорогу перебегают суслики — рыжие, толстые, с черной полосой по спине. Далеко по горизонту идут синие, затянутые дымкой безлесные горы. Кучно, по пять-шесть плит, стоят могильники — плоские, грубо обработанные, из какого-то желтовато-серого камня — сланца, что ли? Иногда попадаются каменные бабы из серого песчаника — длинноголовые, плосколицые, безносые. Груди длинные, безобразные, животы отвислые, ноги короткие — или это они на коленях стоят? Нехороши бабочки, но ничего не поделаешь: от родителей не отказываются, — как-никак это наши дальние предки.
Когда проезжаем Хара-Таг — Черную гору, провожатый вспоминает легенду: у бабы угнали дочку замуж за монгола, она пошла через эту гору и привела ее обратно. За ними бросилась погоня, баба побежала, споткнулась, упала: на том месте — яма в горе; а дочка кинулась в речку, но не доплыла до берега, утонула. Речка так и называется Аскиз (Ахыз) — белая девушка.
Проехав от Аскиза еще километров пятьдесят, мы попадаем в Верхнюю Тёю. Тёя по-хакасски — узелок. Вероятно, потому так названо место, что сплелись тут в узелок три речки: Оты, Бейка и Тёя.
Здесь правление хакасского колхоза: нам дадут лошадей и еще одного проводника, и мы поедем дальше, в тайгу. Однако проходит три дня, прежде чем мы отправляемся в путь: у моего абаканского провожатого половина поселка родни, ну и, конечно, приезд городского родственника широко отмечается. Сначала пьют водку, после переходят на араку: ее перегоняют из кислого молока — и прямо тут же пьют, не дожидаясь, пока остынет. Мотаются верхом по степи, поют песни. Мне нравятся хакасские песни, в них нет восточного подвывания, они просто очень протяжные и грустные, напоминают чем-то настоящие сибирские песни.
…А-айан айда-ан А-айа-ан…Живут хакасы в обыкновенных избах — там есть стол, скамьи, кровать, сколоченные из досок. Грязь страшная. Рядом почти с каждой избой стоит юрта: в ней живут старики, летом там готовят.
Юрта круглая, стены деревянные, крыша из корья, вверху — круглое отверстие для выхода дыма. Внутри, по стенам, — полки, а на них, к моему великому удивлению, ровненько наставлены пустые бутылки: из-под шампанского, водки, вина, даже из-под чернил. Наверное, для красоты. Как и на Востоке, женщинам в юрте полагалось сидеть на одной половине, мужчинам — на другой. Обычаи, конечно, теперь выполняются не строго, но молодые невестки, как правило, все-таки сидят на женской половине.
Одеваются хакаски довольно красиво: очень широкое длинное платье — кегенек, собранное у горла и сзади на спине в складки, рукава длинные, тоже присобранные на плечах. Платье яркое, одноцветное, из какой-нибудь плотной бумажной ткани, а воротник, вставки в плечах вроде погон и манжеты — из тисненого китайского шелка. Платок повязывают низко на лоб, концами назад, а из-под платка — две черные косы, заплетенные на конце в одну.
Ездят верхом они как ходят. Тут говорят так: жена родила сына, муж подводит коня. И вправду, двух-трехлетние ребятишки уже ездят верхом: с дерева, с порога вскарабкаются на неоседланную, невзнузданную лошадь и катаются. Свалился — ничего страшного. Ездят верхом все, даже беременные женщины, а как же? Расстояния в тайге большие, пешком идти долго. Существовали даже специальные седла для беременных, с выемкой для живота. Седла тут деревянные, с высокой передней лукой. Мне показывали монгольские седла, у которых обе луки очень высокие, — они как бы подхватывают тебя, поэтому манера ездить у монголов совсем иная, чем у хакасов, тувинцев, не говоря уж о казацкой посадке. Монголы держатся очень прямо на любом галопе. Я видела на границе Тувы и Монголии, как идет по степи такой всадник: стелется в бешеном галопе конь — и, словно вросшая в него, прямая фигура человека.