Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Какое-то время мне казалось, что она наслаждается происходящим. Смех, которым она встречала некоторые события тех дней, звучал так естественно. Более того, заметив ее сближение с несколькими необыкновенными людьми, я проникся надеждой, что дружба с синьорой Давени или с Дузе75, или с Беснаром76 сможет утешить ее и примирить с неизбежным. Однако в один из вечеров мне внезапно открылось, насколько пустыми были ее попытки найти спасение в джунглях.

После месячного отсутствия Джеймс Блэр написал мне из Испании, что вынужден хотя бы на неделю вернуться в Рим. Он обещал ни с кем не встречаться, держаться боковых улочек и убраться из города по возможности скорее.

Я отправил ему письмо, в котором выбранил его, как только умел. «Поезжайте куда-нибудь еще. Подобными вещами не шутят.»

Он не менее сердито ответил, что вправе рассчитывать на свободу передвижения не меньшую той, которой пользуются прочие люди. Нравится мне это или не нравится, но в следующую среду он возвратится в Рим, и ничто не сможет ему помешать. Блэр шел по следам алхимиков. Он пытался выяснить, осталось ли что-либо от их старинных тайных обществ, поиски вели его в Рим. Не имея возможности предотвратить приезд Блэра, я употребил всю свою энергию на то, чтобы по меньшей мере

скрыть его. Я позаботился даже, чтобы мадемуазель де Морфонтен на субботу и воскресенье увезла Аликс в Тиволи, и чтобы большую часть остальных утр она позировала Беснару для портрета. Однако в области духа существует некий закон, требующий возникновения трагических совпадений. Кому из нас не приходилось сталкиваться с его проявлениями? И к чему в таком случае осторожничать?

Сарептор Базилис, провидец, ради встречи с которым Блэр возвращался в Рим, занимал три комнаты в верхнем этаже старого дворца, стоящего на Виа Фонтанелла ди Боргезе. Ходили слухи, будто он способен заставить молнию сверкать над своей левой рукой; что когда он в своих медитациях достигает экстаза, его зримо окружают изломанные дуги дюжины радуг; и что поднимаясь к нему по темной лестнице, приходится пробиваться сквозь подобные пчелиным рои приветливых призраков. В первой из комнат, где и проходили встречи с провидцем (по средам для адептов, по воскресеньям для начинающих), всякий мог с благоговением созерцать никогда не закрывавшуюся круглую дырку в кровле. Под дыркой располагалось оцинкованное углубление для сбора дождевой воды, в середине углубления стоял стул великого учителя.

Долгие медитации и пребывание в экстатическом трансе безусловно добавили его лицу красоты. Под гладким розовым челом медленно и неуловимо перемещались синевато-зеленые глаза, не лишенные способности вдруг становиться пронзительными; у провидца были также кустистые белые брови и борода, как у блейкова Творца. Вся его частная жизнь, по-видимому, сводилась (если не считать долгих пеших прогулок) к тому, что он день и ночь сидел под дырой в крыше, преклоняя ухо к шепчущему посетителю, что-то неторопливо записывая левой рукой или взирая в небеса. Многое множество людей самых разных профессий искало встречи с ним и всемерно его почитало. Думать о нуждах практических ему не приходилось, поскольку почитатели, услышав духовный глас, оставляли в цинковой вмятине внушительного вида пакеты. Кто приносил вино, кто хлеб, кто коричневые шелковые рубашки. Единственным свойственным человеку занятием, привлекавшим его внимание, была музыка, – говорили, что в те вечера, когда в театре «Аугустео» дают симфонические концерты, он обычно стоит у входа и ждет, пока кто-нибудь из прохожих, опять-таки услышав духовный глас, не купит ему билет. Если такого не подворачивалось, он, не питая горьких чувств, уходил своей дорогой. Провидец и сам сочинял музыку, гимны для пения без аккомпанемента, которые слышал, по его увереньям, во сне. Они записывались в обозначениях, смахивающих на наши, но не настолько, чтобы допускать дальнейшую транскрипцию. Я проломал несколько часов голову над партитурой одного из них, озаглавленного «Зри, как роза рассеянья обагряет зарю». Этот мотет для десяти голосов, хор ангелов последнего дня Творения, начинался без затей – пять линеек, скрипичный ключ, – но как прикажете интерпретировать внезапно возникавшее во всех партиях усыхание пяти линеек до двух? Я смиренно задал учителю этот вопрос. Он ответил, что воздействие, оказываемое музыкой в это мгновение, может быть выражено лишь посредством решительного отказа от обычного нотного письма; что экономия линеек знаменует собой проникновенность тона; что нота, на которой покоится мой большой палец, это ми, лиловатая ми, схожая по свойствам с чуть нагретым аметистом… музыка бессильна выразить… ах… роза рассеянья, она обагряет. Поначалу абсурдность его речей и поступков злила меня. Я изобретал способы спровоцировать его на очередную нелепицу. Я выдумал историю о пилигриме, подошедшем ко мне в нефе собора Сан-Джовани ин Латерано и сказавшего, что Господь повелевает мне отправиться вместе с ним в Австралию, в колонию прокаженных.

– Дорогой Учитель, – восклицал я, – как мне узнать, не в этом ли мое истинное предназначение?

Ответ оказался туманным. Я услышал, что Судьба есть мать решимости, и что предназначение будет явлено мне не через рассуждения, а через события. Сразу за этим мне было приказано не совершать поспешных шагов, но приложить ухо мое к лютне вечности и строить дальнейшую жизнь в гармонии с космическими обертонами. За год его посещали тысячи женщин из всех слоев общества, с самыми разными проблемами, и каждой он предлагал утешительную метафору. Они уходили с сияющими лицами; для них в этих фразах содержалась и глубина, и красота; они записывали их в дневники и повторяли про себя в минуты усталости.

Помогали Базилису две миловидные женщины, сестры Адольфини. Лизе, судя по всему, было лет тридцать, а Ванне около двадцати восьми. По их рассказам, они повстречались с ним в Итальянском квартале Лондона, где состояли служанками в балетной школе. Унижения и нужда почти лишили их сходства с человеческими существами. Каждый вечер в одиннадцать, расшнуровав последние туфельки учениц ночного класса, навощив полы, доведя до блеска перекладины и подтянув к потолку светильники, они отправлялись в расположенное по соседству «Кафе Рома», чтобы выпить по чашечке кофе, заедая его хлебом. Вот здесь им и выпало встретиться с Базилисом, помощником фотографа, вынашивающим грандиозные планы. Он был вице-президентом отделения общества Розенкрейцеров в Сохо – горстки клерков, официантов и склонных к идеализму парикмахеров, находивших возмещение обид, претерпеваемых ими в течении дня, в величии и блеске, которые они приписывали себе по ночам. Они сходились в погруженных в полумрак комнатах, приносили клятвы, возлагая ладонь на сочинения Сведенборга, читали друг другу доклады о получении золота и его метафизическом значении и с великой важностью избирали один другого на должности архи-адепта и magister'а hieraticorum77. Они вели переписку с подобными же обществами Бирмингема, Парижа и Сиднея и посылали кое-какие суммы последнему из магов, носившему имя Орзинда-Мазда с горы Синай. Свою власть над женским умом Базилис как раз и обнаружил, пристрастившись беседовать в кафе с двумя бессловесными сестрами. Широко раскрывая глаза, они слушали его рассказы о некоем работнике из-под Рима, случайно проникшем в гробницу Туллиолы, дочери Цицерона, и увидевшем висящую в воздухе неугасимую лампаду, фитиль которой питался непосредственно от Вечного Принципа; о сыне Клеопатры Цезарионе, сохраняемом в светозарном «золотородном

масле», как то и поныне можно увидеть в одном находящемся в Вене подземном святилище; о том, что Вергилий вовсе не умер, но до сих пор проживает на острове Патмос, питаясь листьями одного удивительного дерева. Эти полные чудес истории, апокалиптические глаза рассказчика, волнующие ощущения, возникающие от того, что с тобой разговаривают без малейшей злобы, и вермут, которым он их угощал от случая к случаю, совершенно околдовали сестер. Они обратились в его безропотных рабынь; на деньги, отложенные ими, он открыл Храм, в котором его дарованиям суждено было познать необычайный успех. Девушки бросили балетную школу, чтобы стать для своего господина хранительницами очага. У них впервые появился досуг, который в сочетании с достаточным количеством пищи, с привилегией служения Базилису, с его доверительностью и любовью, лег на их плечи бременем почти невыносимого счастья. Ощущение счастья соразмерно смиренности, присущей человеку, смиренность же девиц Адольфини была столь всепроникающей, что места для изъявлений благодарности или удивления попросту не оставалось; даже достатку не удалось лишить их тела костлявости, а любви – умягчить жесткость их черт; даже явившийся следствием кое-каких осложнений с лондонской полицией переезд Базилиса в Рим, родной город его служанок, не произвел на них решительно никакого впечатления. Можно с уверенностью сказать, что и хозяин никогда не выказывал сестрам признательности за их молчаливую и искусную службу. Даже в любви он сохранял безразличие: сестры всего лишь помогали ему достичь того состояния нежного пресыщения чувств, без которого никакие философские медитации невозможны.

Вот под этой дыркой в небо мы и сидели с Блэром в половине двенадцатого ночи, ожидая, когда начнется публичный сеанс медитации. Мы пришли заранее и теперь, прислонясь к стене, наблюдали за кучкой посетителей, поднимавшихся по одному к открытой исповедальне, которую в данном случае представляло собой ухо учителя. Мелкий чиновник со слезящимися глазами и дрожащими руками; дородная дама среднего сословия, стискивающая большую хозяйственную сумку и быстро-быстро говорящая что-то о своем nepote78; маленькая, худенькая работница, возможно горничная, засовывающая в рот скомканный носовой платочек, чтобы заглушить рыдания. Глаза Базилиса редко задерживались на лицах просителей; взгляд его, когда он отсылал их, произнося несколько размеренных, важных фраз, не обнаруживал ничего, кроме отстраненной безмятежности. Спустя какое-то время, женщина помоложе, с лицом, скрытым густой вуалью, быстро пересекла комнату, направляясь к стоящему рядом с ним пустому стулу. Женщина, видимо, бывала здесь и раньше, ибо времени на приветствия тратить не стала. Она начала о чем-то просить его, явно раздираемая сильными чувствами. Слегка удивленный ее горячностью, он несколько раз прерывал ее словами «Mia figlia»79. Укоризны лишь распалили ее, и когда она, наконец, ладонью отбросила с лица вуаль, чтобы придвинуть его вплотную к лицу мудреца, я увидел, что это Аликс д'Эсполи. Ужас пронизал меня; я схватил Блэра за руку, знаками показывая, что нам нужно бежать. Но в это мгновенье княгиня, сделав гневный жест, словно она пришла не просить у мудреца совета, но объявить ему о своем решении, поднялась и повернулась к дверям. Взгляд ее с безошибочной точностью пал на нас, и мятежный свет в нем погас, сменившись страхом. На миг мы трое как бы повисли на одной ниточке ужаса. Затем княгиня все же собрала достаточно сил, чтобы искривить мучительно сжатые губы в подобье улыбки. Она подчеркнуто поклонилась каждому из нас по очереди и почти величественно покинула комнату.

Я немедленно вернулся домой и написал ей длинное письмо, прибегнув в нем к полной откровенности, как хирург в решающую минуту прибегает к ножу, махнув рукой на все предположения и догадки. Ответа я не получил. И дружбы нашей как не бывало. Мне еще предстояло часто видеться с нею, и под конец нам даже случалось мило беседовать, но любовь ее не упоминалась ни разу и глаза, смотревшие на меня, навсегда остались затянутыми пеленой безразличия.

После той ночи, когда княгиня столкнулась с нами у Базилиса, она прервала свои социальные изыскания так же внезапно, как начала. К розенкрейцеру она больше не приходила. Я слышал, что она пыталась найти утешение в том, что остается доступным нам во всех наших скорбях: она углубилась в искусство; карабкалась по стремянкам, уважительно устанавливаемым для нее в Сикстинской капелле, и сквозь лупу разглядывала фрески; вновь занялась своим голосом и даже немного пела на публике. Она отправилась в Грецию, но неделю спустя безо всяких объяснений вернулась. Какое-то время она провела в лечебнице – остриженная, бродила на цыпочках по палатам.

В конце концов, все утихло – и биение крыльев, и удары грудью о прутья клетки. Началась вторая стадия выздоровления: душевная мука, столь непомерная, что обратилась в телесную, заставив ее метаться, стихла теперь настолько, что можно было спокойно подумать. Вся прежняя живость покинула ее, она тихо сидела в гостиных друзей, вслушиваясь в разговоры.

И вот, мало-помалу, в ней стали проступать прежние чудесные качества. Сначала в обличии редких и неловких сарказмов, больше похожих на обмолвки; потом в виде сокрушенных рассказов, выставлявших ее в дурном свете; затем постепенно в ее разговор вернулись тонкость ума, энергия и самым последним – юмор.

Вся Каббала трепетала от радости, прикидываясь, впрочем, что ничего не замечает. И только однажды ночью, когда Аликс, сидя за столом, впервые вновь начала замысловато поддразнивать Кардинала по поводу его приобретенных в Китае привычек, только однажды он, когда пришло время подняться из-за стола, взял ее ладони в свои и глубоко заглянул ей в глаза с улыбкой, и осуждавшей ее за долгую отлучку, и приветствующей ее возвращение. Княгиня слегка покраснела и поцеловала его сапфир.

Я, мало что смыслящий в подобных вещах, полагал, что великая страсть миновала, и со страхом ждал минуты, когда замечу интерес, проявляемый княгиней к очередному северянину. Но одно незначительное происшествие показало мне, насколько глубокой может быть сердечная рана.

Как-то вечером, на вилле в Тиволи мы стояли с ней на балконе, с которого открывается вид на водопады. Всякий раз что она оставалась со мной наедине, очарование ее как-то никло; казалось, она страшится, что я попытаюсь вызвать ее на откровенность: уголки ее рта напрягались. Прославленный датский археолог, покинув комнаты, присоединился к нам и принялся рассуждать о водопадах и связанных с ними классических аллюзиях. Внезапно он прервал сам себя и, повернувшись ко мне, воскликнул:

– Да, меня ведь просили кое-что вам передать! Как же я мог забыть! Я познакомился в Париже с одним из ваших друзей, молодым американцем по фамилии Блэр, – постойте-ка, Блэр, я не ошибся?

Поделиться с друзьями: