Каиново колено
Шрифт:
Женя не понял, отчего Сергей так в потолок смотрит. Наверно студент еще не отогрелся, вот шутки и не проходят. А тот остекленело медитировал в чуть дребезжащую неоновую трубку дневного света. Никому ведь не объяснишь, что просто на сегодня перебор. С балетом.
— Ты же знаешь, что я у ментов «фотороботы» рисую. За сорок рублей по описаниям свидетелей и пострадавших делаю портреты преступных лиц. Потому как, то, что создает их машина, ни на одного живого человека в принципе походить не может. А по моим рисункам уже шестерых задержали. Ладно, это лирика. Так вот, у ментов-то рисунок карандашом, а здесь живопись. Один портрет никак не меньше двухсот пятидесяти. А комсомольцы: «У нас только триста»! Послал бы в другой раз куда, да заказчика терять не гоже: вдруг завтра что серьезное преложат? Вот я полюбовно с ними и разошелся, на их триста-то: лоб — как у Онищенко, нос — от Соколкова. Губы — опять Онищенко, а уши, естественно, снова соколковские. Ну, и так далее, по самую шею. С каждого заслуженного артиста — ровно половина примет. Так ты бы видел, как они сегодня эти уши и глаза с фотографиями сравнивали. Коллегиально. Ан, все без обмана! Поморщились, поморщились, но забрали. Так ты где гулял?
— Разве я похож на гуляку?
— Ты? Нисколечко. Я это так. Дело молодое, здоровое. Может, конечно, и конспекты зубрил. По перекрестному опылению. Ну-ну. Молчу!
— Тогда
— Серенька, ты вот что, возьми стул. Приставь под ноги, и тоже на диване поместишься. А я все равно сегодня не засну. Во сколько будить-то?
Глава вторая
Если не быть бардом, то нужно идти в художники. А если не получится и этого, тогда остается стать артистом. Такова иерархия застольной популярности. Боже упаси посреди разношерстной компании авторски читать кому-либо свои стихи или терзать школьными переложениями для фортепьяно. Просто писателей и только музыкантов чуть принявший народ посреди себя не любит. Уж лучше быть путешественником. Или поступать в гусары.
Николай Сапрун томительно дергал струны, подстраивая свою все повидавшую на этом свете гитару. Вырванные звуки рикошетными пулями улетали в потолок, а вокруг затаенно ждали. Седо-русый, взъерошенный, вызывающе плохо одетый, с невнятным выражением мелко-конопатого длинноносого лица, он как никогда долго затянул паузу. Ни какой Шаляпин бы себе такой не позволил. Но Николай мог, ибо его все и всегда любили как очень местное диво: это же наш «Владимир Семенович» и «Василий Макарович» одновременно. Редкий случай, когда пророк пел в своем отечестве. Но вот, наконец-то, он разогнулся, отстранено загасил окурок «беломора» в край огромной керамической пепельницы, и, немного наигранно сощурившись маленькими глазками, улыбнулся на общий круг:
— С нее? Да?.. Ну, с нее, так с нее.
«Она» — его самая коронная, самая известная в городе песня. Бывает так, что человек достаточно потрудится и даже прославится, горы наворотит, совершенно мастерски решая любую тему, и никому ничего доказывать не нужно, ибо он профессионал и признанный лидер. Но! Но, публика вот как упрется в одну вещь, так ее только и превозносит. Причем в одну из первых, которую потом сто раз приходилось доводить, дотачивать. Но! Публика! И, мало того, что она не хочет слышать другие, а, похоже, даже ревнует автора к этим вот другим, поздним, на авторский взгляд, гораздо продвинутейшим.
Николай лохматым ежиком опять свернулся над инструментом, внимательно разглядывая свои как бы самостоятельно забегавшие, засуетившиеся по ладам пальцы. Гитара рокотнула и повела мелодию вальса. И вслед за мелодией потянулись слова, ради которых и собралась вокруг его эта пестрая компания. Сергей опять удивился: как же можно звуками все так отчетливо рисовать? От легкого, почти речитативного пения, по чьему-то чужому, но от этого не менее родному, осеннему сирому двору сырой ветер понес, свивая вихревыми кругами около углов с погнутыми водопроводными трубами, ворохи разноцветных листьев. Эти листья, обретая движение, обретали характеры и судьбы. Судьбы расходящихся, разлетающихся в разные стороны, исчезающих из вида людей, только что отдавших все силы общему золотому празднику осени. Последнему, отчаянно веселому, широкому и шикарному в цвете и запахах, но навсегда прощальному балу. Балу листопада. Мы же все не маленькие, и все хоть немного да познали это горьковатое, звонко опустошающее чувство конца надеждам. Конца отпущенного на грехи и искренние ошибки времени. Искренние ли? Неужели кого-то когда-то не предупредили, что часы рано или поздно все равно пробьют, и… и не нужно сострадания к той, что вдруг «… захромала, словно туфель потеряла… после бала, после бала, после бала». Ибо это значит, что она безнадежно осенняя, и никакой принц не будет никогда ее разыскивать на грязном тротуаре под скорым уже снегом. Все сострадание лишь от нашей собственной, точно так же облаченной в лохмотья и нужду сути, также минуту назад воображавшей тыкву золотой каретой, а мышиную возню королевским эскортом. А рядом «эти двое в темно-красном, взялись за руки напрасно… после бала, после бала, после бала». Бал — это танец, танец, танец. Танец, позволяющий побыть наедине посреди зала, посреди света и музыки заранее. Все, все, все танцующие — заранее наедине. Ибо все остальное, что не обнято руками, расплывается, растягивается вихревой завесой невнятных пятен и шумов. Все удаляется, удаляется… Только она и ты. Вы вдвоем. Но, что потом? После танца, после бала, в другие дни, ночи, годы? Есть ли в сливших объятия людях некая собственная мелодия, способная звучать и после наемного оркестра, или они все же как листья обречены только на грязную морщинистую лужу привычки и холодную невозможность развязаться?.. Праздник не на всю жизнь. Возраст нелюбимых супругов… И только «тот, совсем зеленый», еще рифмуется с «влюбленный», хотя нам ли, багряно-рыжим, карим, золотисто-охристым и лимонно-сирым, отворачиваться на то, что и эта рифма вместе со всеми будет унесома «после бала, после бала, после бала»…
Великий, великолепный, неизъяснимо блистательный гигант Петя Мазель отныне был достоин бюста на малой родине, звания «трижды герой социалистического труда» и прилагающихся к званию льгот в транспорте. И до- и по-смертного сергеевого обожания. Впрочем, он сам это чувствовал и не суетился, как некоторые, а очень точно держал вид кремлевского небожителя с ноябрьского транспаранта: Петя привел на квартиру Музы Заяриновой трех граций. Как? Как он сумел? Ладно, может быть, именно для этого вечера он и не стал истребителем американских или китайских бомбардировщиков. Может быть, именно в этом смысл его рождения в такое-то время, в таком-то месте и под такими-то звездами. «Пришлось соврать, что здесь в последний приезд пел Владимир Высоцкий»… Так или иначе, но в этой, почти пустой двухкомнатной квартирке на последнем этаже кирпичной пятиэтажки, где проживала с малолетней дочкой ТЮЗовская сторожиха и член секции поэтов местного отделения союза писателей, раза два в неделю собиралась компания любителей высокой словесности. Состав варьировался от пяти до пятнадцати человек, возраст ограничением не являлся. Собственно профессиональных поэтов, кроме хозяйки, практически не было. Но это только придавало особый нонконформистский блеск бродячим по чужим накрытым столам гениальным бардам, таящим в дырявых карманах жаренные антисоветские фиги журналистам заводских малотиражек, тоскующим на вторых ролях непризнанным актерам и вагантам-хористам. В качестве клубного взноса хозяйке несли немного выпивки и обильные комплименты. Муза, тридцатипятилетняя химическая блондинка со всегда мимо накрашенными губами, в неизменном, грубой вязки до колен, свитере на голое тело и затертых до блеска джинсах, похоже, даже не пыталась запомнить лица гостей, и никогда ни с кем не здоровалась на улице. Вечная нищета ее неприбранной и не пахнущей съестным «хаты» позволяла любому пришлецу вновь и вновь ощущать себя выброшенным штормом
на берег бывалым мореходом. Синбадом или Робинзоном. Все здесь подчеркнуто временно, все демонстративно преходяще. Отчего впереди у каждого еще вполне возможны были сказочные судьбы… По серым, в накат «под обои», стенам разностильные картины без рам перемежались надписями шариковыми ручками и помадой. Никакой мебели, кроме незакрывающегося шкафа, двух железных кроватей и святого письменного стола. Странно, но книг почти тоже не виделось. А уж чего пребывало в избытке, так это унесенных из самых разных буфетов и столовых стаканов, самодельных пустых подсвечников и импровизированных пепельниц. Дверь со множество раз переставляемым замком, открывалась без стука. Все со всеми сразу на «ты», сидеть нужно было на полу или на подоконниках, любовь происходила в ванной или на верхней лестничной площадке. Маленькая, очень бледная, нечесаная дочка в дырявых колготках, худым лемурчиком зябко жалась на коленях матери и часами безучастно смотрела в окно.Петя, конечно, рисковал. Но в этот раз компания собралась очень даже приличная. Последнюю пассию хозяйки, сюрреалиста и плэйбоя Жору Люпина кто-то, видимо из приверженцев соцреализма, на днях хорошо, до больницы с черепно-мозговой травмой, нокаутировал в вокзальном ресторане. Поэтому особых матов или специфических лингвистических изысков не предполагалось. Небольшой, сытенький и лысо-курчавенький журналистик из железнодорожной газетенки «В дальний путь!» начал было о том, что «за-писка» — это «попка», но засек пару сошедшихся на нем снайперских прицелов и сразу затих. Остальных — присутствовали еще две пары обретших свое короткое счастье, то ли просто молодых специалистов из какого-то НИИ, то ли членов самодеятельного кружка, никто, кроме их самих не интересовал. Они просто обжимались в пределах приличия, и делали вид, что балдеют от искусства. Собственно, это на их шесть огнетушителей, выставленных взамен на хату, народ и гулял. А что давала в ответ творческая интеллигенция? Царствовал, конечно, Николай Сапрун. Хотя и он, не забывая про свой образ бетонно-асфальтного отшельника и маргинального культуролога, явно испытывал повышенное внутреннее давление от неожиданной близости молоденьких нимф. Песня шла за песней плотно, он вовсю работал на подавление любой чужой инициативы. Фонтанировал без передышки, только что на прикур. Даже старался несколько поджать живот и вытянуть шею… ежик ежиком, плюгавый, сизый, но успех у женщин был неотъемной частью Николаевой жизни. Правда, в его присутствии млели только однотипно роковые и волоокие красавицы с родинками над ярко красными губами и с сильными руками в больших перстнях. Но таковых сегодня не было. А эти слишком юные балеринки упорно держались вместе у окна, смущенно переглядывались, и доверяли только Пете. Гитара звенела, рокотала, зудила, плакала и шептала без перерыва. Лишь один раз гости успели попросить хозяйку прочитать что-нибудь новенькое. Нет, это было не для казенного приличия, в ее талант верили искренне. И не только гости: положенные от союза писателей крохотные книжечки ее стихов всегда раскупались, в укор некоторым из правления. Новенького! И Муза не подкачала. Отстранившись от стены, она монотонно захрипела в потемневшее оконное стекло. Все-таки была в ней божья искра, была. Даже Сергей, сквозь весь жар своей лихорадки, вдруг уловил удар пронзительного клокотания ее голоса:
Я устала, я болею. Я к горячей батарее Отношусь как к торжеству, Как к родному существу…Потом вновь бередил гитару Николай. Он выдал еще немного лирики, выпил еще три или четыре полстакана «Кавказа» без закуски, и, наконец, решительно сознался себе: разница в возрасте и в жизненных желаниях между ним, диогеном мегаполиса, и этими тремя совершенно бессловесными, совершенно неприкосновенными гостями из иного, незнакомого им всем здесь мира пуант и арабесков, слишком велика. Он откровенно затосковал, принял залпом полный под каемочку, и ударился в песни социального протеста. Имея некоторый опыт, Сергей подал Пете знак на выход. Петя, гениальный друг Петя, согласно перевел язык жестов на язык шепота, и девчонки разом стали благодарить хозяйку за гостеприимство. Муза только щербато улыбалась из своего угла, поглаживая по тоненьким волосикам немигающую головку дочки-лемурчика. Журналистик, произведя нехитрый расчет: три грации на двух студентов, тоже было дернулся провожать… А Николай, в отворившуюся на темную уже лестничную площадку дверь, успел отчаянно прорыдать:
И сгорел я как синяя стружка От огромной болванки С названьем «народ»!Луна упорно двигалась вместе с ними, плавно скользя за частыми черными штрихами остекленевших к ночи голых тополиных веток. На минуту скрываясь за гребни многоэтажек противоположной стороны улицы, ровно расцвеченных квадратиками таких уютных издалека окон, ее немного ущербный слева лик снова и снова лучился в густейшей парижской синей отжимающего пар воздуха, искристо отражаясь в остатках прячущегося днями подзаборного снега и в черной густой дрожи подмерзающих тротуарных луж. Но как она ухитрялась одновременно плыть вместе и с огромным Петей, держащим под руки двух демонстративно смеющихся на любую его шутку барышень, и с все отстающими от них Сергеем и Татьяной?
— Таня, а знаешь ли ты, что когда-то над Землей кружило четыре луны? Нет?.. А что все современные люди, все человечество — потомки одной и той же популяции, что мы все родня по Адаму буквально? Был всего один человек, одна семья, одно племя. А потом миллиарды. И будут еще, еще, пока не переполнят планету и полетят кто куда. Отсюда меня не отпускает вопрос: а что, неужели сейчас космос вот так же безжизнен, как когда-то Земля? Неужели мы единственная цивилизация во всей Галактике, а, может быть, и во Вселенной? Печально, но, скорее всего, это так: развитие высшей жизни зависит от многих условий, и они почти несовместимы друг с другом. Во-первых, Земля лежит в той узкой полосе Галактики, а если бы она оказалась ближе к центру, где плотность звезд очень высока, то вокруг постоянно происходили бы взрывы сверхновых звезд и на нас обрушивались бы потоки смертоносного излучения. Далее, баланс тепла: наша Земля расположена на оптимальном расстоянии от Солнца, ее орбита близка к круговой, а период вращения не очень велик. И еще масса Земли позволяет удерживать воздушную оболочку. И гигант Юпитер охраняет Землю: он притягивает мчащиеся к нам астероиды и кометы.
Но, с другой стороны, в нашей Галактике около пятидесяти миллионов планет, напоминающих Землю. Если хотя бы сотая доля их обладает биосферой, значит жизнь, пусть самая примитивная, развивается сейчас на полумиллионе планет Млечного Пути. Смотри, ты ничего такого там не замечаешь? Только вот, эта жизнь может принять самые удивительные формы. А если они выглядят так, что мы даже не заподозрим в них разумных существ? О чем нам говорить с комочками слизи, прилетевшими издалека, если те изъясняются, меняя свой цвет?