Каиново колено
Шрифт:
Кроме того, отчего полагать, что пришельцы с далеких планет окажутся к нам очень добры и прилетят на Землю лишь с одной целью: помочь и, может быть, даже спасти? Наша-то история помнит, что более развитые цивилизации Европы, вооруженные лучшей военной техникой, всегда безжалостно и беспричинно истребляли в Азии, Америке и Африке обнаруженных туземцев. А ведь белые люди являлись в далекие страны так же, как пришельцы из космоса. Может, лучше и не толкаться? Запретить ракеты и спутники. Если нас услышат, то ведь могут обратить в рабство или даже съесть, как какой-нибудь скот. Вдруг они не лучше людей? Ничем не лучше нас? Нас… Может быть, мы и есть самые лучшие?..
Сергей и Татьяна стояли около затененного угла училища. Где-то там, за этим углом были свет фонаря и свет стеклянных дверей, там Петя досказывал последний анекдот, а здесь — только луна. Он дышал ей в ладони, а ее глаза были плотно закрыты. Луна, луна! И губы обжигались холодом каждого пальчика, и зубы стучали, стучали, как будто под ногами вновь распахивалась бездна, а из ее дна миллиарды злобных глаз наслаждались его ужасом невозможности хоть на немного продлить это счастье. Сейчас, сейчас это оборвется. Все… Из-за угла вылетел ошалелый Мазель. Он, перекосив оттопыренную губу, только молча таращил глаза. Татьяна вдруг все поняла, выдернула ладони и побежала к крыльцу. Сергей рванулся за ней, но Петя удержал, по-медвежьи крепко схватив за плечи, потащил в сторону:
Они почти в ногу шагали на вокзал, потому что Пете в его Мочище, где он жил у деда, уже было не добраться, а ночевать даже кошакам где-то нужно. Прошагали ЗАГС, неразборчивое издательство, кондитерский «Золотой ключик». Все-таки мощный у них город, как-никак, столица Сибири: каждый дом — квартал. Вон за перекрестком стеклянный ЦУМ, и через десять минут они будут в тепле. Что, собственно, произошло? А, Шниткина. Шниткина, директриса хореографического училища, как раз сегодня делала свой вечерний налет на интернат. В целях выявления нарушителей режима. Вечерний-то ладно, а и то в три часа ночи могут всех в неглиже вдоль стенки в коридоре выстроить. Что, он разве не знает кто она? Кто, кто? А сумасшедшая. Бывшая пионервожатая. То есть, садистка в прямом смысле. Она же девчонок за волосы таскает. А материт мальчишек в туалете так, что… Сергей пару раз пытался сорваться назад, но Петя вовремя хватал его за рукав. Все, все. Теперь уже проехало. Тут наоборот, не нужно человека светить, не нужно его выделять из массы. Зачем? Это их порядки. И не надо против ветра. Все все знают, всех все устраивает. Не надо против ветра. Там же особый мир. Берут детишек с десяти лет, с утра до вечера дрючат. Половина не выдерживает, отсеивается. Оставшихся в восемнадцать сдают в театр. А там у них опять все те же порядки: утром — урок, днем — репетиция, вечером — спектакль. Ночью нужно постирать и поштопать. И так до сорока, до пенсии. Специфика жанра, иначе в балете ничего не добьешься. Но, главное, это у них уже двести лет. Одно изменение благодаря советской власти: перестали палки в педагогике использовать. Ибо, когда Екатерина отдавала указ о первой балетной школе, то повелевала брать в нее только «детей немцев, беглых и иных, коих не жалко». Так что, Шниткина, со всеми своими публичными истериками, матами, волосотасканиями и интернатовскими прошарками, только продолжатель древней традиции. Откуда Петя узнал все в таких подробностях? Так это Сергей только сам всегда говорит, говорит, а вот он умеет и выслушивать. Неизвестно, что интереснее. Может, действительно, о таком лучше не знать? Ага, это тебе, «дитю немцев». А ты думаешь, тебя жалко?
Вокзал уже вовсю светился своей неусыпающей площадью, когда вспомнилось, что именно сегодня в «Факеле» дежурит Дед-Мазай. То есть, Юрка Мазаев, бывший тоже артист, изгнанный со сцены за пьяную драку на гастролях в Болгарии. Какого ж им тогда рожна толкаться в шумном и грязном зале ожидания, выглядывая вдруг освободившееся местечко, прятать опухающие от пережима ноги в узких проходах, чутко дремля по очереди, дабы не смущать карманников, плести ментовскому наряду про ожидаемый пекинский поезд, и к утру стучать зубами от холода и неумытости перед такими же злыми от усталости буфетчицами, ожидая в конце технического перерыва горячего кофеинового напитка, разбавленного до пределов совести?.. И все это в то время, когда в шикарном здании бывшего купеческого собрания, бывшей колчаковской контрразведки, бывшего НКВД и так далее, а теперь помещении государственного академического драматического театра «Красный факел» дежурит их друг и, можно сказать, брат Мазаев? Вокзальная площадь осталась справа и позади, за бесконечной зековской стройкой с заборами, колючкой и пустыми солдатскими вышками. Вокруг ни души. И даже фонари здесь не горят. Который же час? Второй? Плевать, их уже ждали горячий чай со свежим анекдотом про мужа и командировку, шикарный мятый кожаный диван в артистическом фойе. И возможность побыть одному. Пусть там Петя с пожарными беседует об аэродинамике меняющейся плоскости крыла СУ-24 или 29. Не важно.
В одних носках по чистому полу Сергей бесшумно прошел через черный от покрытых чехлами кресел зрительный зал. Далекая запыленная дежурка где-то в колосниках не то, чтобы подсвечивала, а чуть-чуть обозначала пустую сцену. Сцена. В абсолюте ночной тишины остро чувствовалась наэлектризированность этого, никогда не вычисляемого в истинных размерах пространства. Сергей осторожно взошел по боковым ступенькам, немного постоял у скомпонованной из разнородных фонарных блоков рампы, и крупно прошагал на середину. Сцена. Дощатый, избитый гвоздями и издавленный колесами фур и опорами щитов, никогда не крашеный серый пол. Высоко-высоко над головой, между софитных мостиков, тускло проблескивающими разноцветными стеклами, тяжело зависли плотные ряды подвязанных на штанкетах задников, порталов и кулис. Задняя стена промерзшего кирпича, неубранные треноги от прострельных фонарей, запасные грузы и перевернутые обшарпанные станки с загадочной нумерацией. По сторонам в непроглядных карманах сплющенные громады перемешанных декораций. И запах, повсюду этот пьянящий, наркотически одуряющий запах пыли и пудры. Им пропитано все, но особенно он — тяжелый, негнущимися складками раздвинутый в края кулис, маг-занавес. Сцена. Семнадцать шагов в одну сторону, двадцать четыре в другую. Но это сейчас, ночью. А так она может быть и дворцовой площадью, и каменным мешком, лабораторией и океаном. Сцена. Вот оно, то место, откуда в неразличимые от ослепительного встречного света выносов зрительные ряды кровавыми сгустками летят импульсы растравленной верой в свою правоту душевной энергии. И где-то там, в истинном зазеркалье сцены, отразившись от проклятой «четвертой стены» — от плотного дыхания сдавленного в единое неразрывное существо, заполненного синхронным сердцебиением зала, эта энергия, пружинно сжимаясь и стократно усиливаясь, рикошетит назад, ожигая актера, словно пылинку, попавшую в фокус линзы. Посыл, ответ. Посыл-ответ… Кто победит в этом пинг-понге? У кого первого лопнет артерия? Если быть честным, то на сцену можно выйти только раз. Как в лобовую атаку. Как на таран: кто кого? Ты — зрителя, или он тебя… Финал пьесы должен быть финалом жизни актера. Занавес как гильотина. Нельзя же, действительно, сегодня быть смертельно отравленным всеми, полуденным лунатиком Гамлетом, обречено прорицающим с авансцены вселенские катастрофы, а на следующий день появиться здесь снова, но уже сочащимся желчью, алчным, комплексующим от собственной никчемности, Фигаро. И быть честным. В старой правде и новой искренности. Нельзя. Невозможно. Не должно быть.
Сергей вышел в актерское фойе через боковую дверь. За высоким арочным окном сквозь морозные узоры голубел уличный фонарь, где-то вдалеке зажигались первые окна. Что? Уже шесть? Подремать оставалось полчаса, при удаче — сорок минут. И, улетая в бессвязность, он слышал далекие, повторяемые эхом шаги и разговоры обходящих театр дежурных. И спал. Слышал и спал.
Весна все больше располагала к балдежу. Лучшим приколом было где-нибудь на остановке, около «Орбиты» или ЦУМа, главное, что б вокруг сновало побольше народа, вдруг начать толкать друг друга в плечи, тыкать пальцами в небо и, указывая в звонкую слепящую пустоту, наперебой галдеть: «Смотри! Смотри! Ох, ты! Ох, ты!» Прохожие на бегу тормозились,
недоуменно замирали и растерянно всматривались: что это там так восторгает молодежь? Уж, не летающая ли, часом, тарелка зависла в вибрирующей апрельским солнцем пронзительной синеве? Толпа зевак нарастала почти мгновенно, ибо весна действительно располагала всех к … желанию чуда, по крайней мере. Когда уже с полсотни людей мучительно щурились в далекое пространство, и некоторые даже начинали там что-то различать, студенты тихонько смывались на безопасное расстояние и укатывались вволю. Или вот еще: стоит себе человек в телефонной будке, разговаривает по делу, на часы, конечно, не глядит. Зато, закончив разговор и выходя, обнаруживает за собой огромную десятиметровую очередь. Конечно же, все сами по себе, вовсе не знают друг друга, — кто совсем один, кто-то парами, — но вместе враз наворчат и даже негромко, но ясно говорят про битых полчаса или час ожидания, когда всем вот так срочно надо, и про бессовестность некоторых болтунов…А еще хотелось быть обожаемым и ответно щедрым. Весна вытягивала на приключения. Опасные приключения. Ненужные в другую пору. Только когда у человека уже есть какой-никакой жизненный опыт, то он знает, что от таких порывов можно и нужно лечиться одиночеством.
Одиночество в городе возможно только на набережной. Три широкие террасы со связующими каскадами лестничных спусков гладко вторят забетонированному берегу широкой, всегда мутно тугой реки. Обь, сверху и снизу по течению кратно размерянная фермами двух мостов, сейчас еще только набирала половодную силу. Не проснувшаяся от долгой спячки вода мелко рябила под выглядывающим в просветы стремительно проносимых серых облачков белым солнышком. Шум оживленной трассы остался позади, теснимый свежим запахом необъятных водяных просторов, магнитящим сердце видом заякоренных у противоположного берега барж и толкачей. И пронзительной перекличкой пары самых первых, неведомо откуда залетевших в апрель черноголовых чаек. Деревья голые, серо-сизые, только плотный, почти черный ельник упруго оттеняет яркие прутья краснотала. Обогнув комплекс старого речного вокзала слева, вдруг оказываешься в странном для Новосибирска местечке, где не видно ни самого города, не слышно его жителей, да и не понятен сам смысл их существования. И где ты мгновенно одинок. Высокая глухая стена старинного здания своей покоричневевшей от времени кирпичной кладкой неожиданно запирает поток времени, отвергая все, что тебя только что распинало, четвертовало, крошило чужими обязательствами и любопытством. Отсюда тебе некуда и незачем больше спешить, здесь покой, и только плотно сошедшиеся за спиной деревья утешительно шепчут о том, о чем ты устал вспоминать или забывать… Сергей пытался потом, задним числом, понять: что же здесь с ним все-таки всегда вот так случалось? Может быть, это место как-то связанно с действительно забытым событием детства? Но как? Вряд ли раньше пяти-семи лет он мог бывать в центре города, да, тем более, здесь. Может быть, это память отца? Или матери. Бред. Колдовство. Наваждение… F iction… Но откуда же он так непередаваемо остро чувствует это место? Все здесь тайно родное. Эта холодная патина старинного кирпича стены, эти близкие склонившиеся тополя и запах тления листьев… Стоило только раскинуть руки, поднять лицо и начать кружиться… И воздух скручивался в бледную полосатость… И он действительно здесь на какое-то время терял сознание, замирая дыханием и даже сердцем. И был упоительно одинок…
Я — Гамлет. Холодеет кровь, Когда плетет коварство сети, И в сердце — первая любовь Жива — к единственной на свете…К единственной на свете… Как ты прав, Александр Александрович. Как ты прав.
Набережная почти по прямой лежит между старым речным вокзалом и Коммунальным мостом. Вдоль высокого бетонного края часто узорится литая чугунная решетка с разъемами для спусков к воде. Здесь обычно все и гуляют, любуясь рекой и могучими полуарками действительно красивого двухкилометрового моста. А выше за спиной начинается ленточный парк. Наверно, это самый мудрый, самый «сделанный» парк города. Такой удивительной гармоничности в сотворении десятков уютно замкнутых не очень богатой сибирской флорой душевных уголков не добивался ни один другой садовник. Кружок шиповника, боярышника, поджимаемый пирамидами трех-пяти пихт, а напротив рябина нервно толкается с соснами около густющих дебрей сирени. Тупички, тайные скамейки… Здесь всегда хорошо. В любое время года, в любую погоду. И осенью, когда по мокрому асфальту перекрещивающихся дорожек лимонное золото берез ветер щедро смешивает с обильной ржаво-охристой жестяной осыпью тополей и ярой разноцветностью кленовых звезд. И зимой, когда даже через трехметровые отвалы сугробов обнаженные сильные ветви упорно тянутся в небо, и, словно затаившихся в засаде зверей, бережно покачивают над головой плотные снежные комья. И прямо на плечи спархивают такие в эту пору доверчивые синицы, а рядом сыпется посверкивающий иней и оседает легкая ольховая шелуха с пиршества залетных красавцев свиристелей. И сейчас, весной. Да…
Many times I've been alone and many times I've cried Anyway you'll never know the many ways I've tried…Да… А скоро, к концу мая, здесь раскинут свои цветные паруса палатки чехословацкого «Луна-парка», и молодое лето каждый вечер будет набираться восторгом от огней каруселей, американских горок и клейкой демократической музыки для легких, именно летних знакомств.
And still they lead me back to the long and winding road You left me standing here a long, long time ago Don't leave me waiting here, lead me to your door…— Ребята, тихо! Сегодня у нас немного необычное занятие. Общеучилищное итоговое комсомольское собрание переносится на следующую пятницу, и, поэтому, мы разойдемся пораньше. Впрочем, это «пораньше» зависит от вас, от вашего интереса и внимания.
Места в темном душном репзале занимались согласно сложившемуся социальному статусу. Кто с кем, кто за кем. Самые уважаемые, естественно, у выхода. И еще Сергею нужно садиться подальше от Ленки. А «разойтись пораньше» было бы просто здорово. Петрова все заправляла падавшую с уха прядь, одновременно перебирая в огромной, индийской, из тисненой буйволовой кожи, рыжей сумке тетради, книги, пудреницы, сцепки ключей, недовязанную кофточку, ножницы, паспорт, бусы и все остальное, что так необходимо женщинам на каждую минуту. Рядом кисло улыбался Шустрин, актер ТЮЗа и ассистент руководителя параллельной группы Левы Чернова.
— Во-первых, поздравим Григория Аркадиевича с присуждением ему звания заслуженного артиста России! Правда, вручение будет через месяц, но поздравлять уже можно.
Студенты очень фальшиво начали выражать буйный восторг.
— Во-вторых, я пригласила его сегодня для маленького такого урока некоторым зазнайкам. Ибо некто на днях умудрился очень научно доказать в нашем туалете первокурсникам неполноценность работы в театре юного зрителя в сравнении с театрами драматическими.
Ага. Это, значит, гаденыш Леха Самокатов успел настучать Чернову, своему приемному отцу и, по совместительству, своему же педагогу и главному режиссеру упомянутого ТЮЗа, где он со временем обязательно будет играть только самые главные роли, о серегиной теории неприменимости системы Станиславского в изображении котиков и ежиков. Вот чмо!