Каирская трилогия
Шрифт:
— Ешьте!
И они протягивали руки в порядке старшинства: Ясин, Фахми, затем Камаль, и приступали к еде, соблюдая приличия и скромность.
И хотя отец жадно, помногу и в спешке поглощал пищу, его челюсти были словно часть резца, что быстро и безостановочно работает. Он загребал одним большим куском лепёшки пищу самых разнообразных оттенков — бобы, яйца, сыр, маринованный перец и лимон, — а затем начинал всё это сильно и быстро размалывать зубами; пальцы же его готовили уже следующий кусок. Сыновья ели медленно, терпеливо, несмотря на выдержку, вынуждавшую их ждать, и не соответствовавшую их горячей натуре. Ни от одного их них не было скрыто и то, что иногда он наблюдал за ними или грозно посматривал, а если и проявлял небрежность или слабость, и забывался, то игнорировал, следовательно, и осмотрительность, и приличия. Камаль испытывал даже большую тревогу, чем его братья, ибо сильнее их боялся отца. И если его братьям чаще доставались от него окрики и попрёки, то ему — пинки ногами и кулачные удары, и потому он ел свой завтрак с настороженностью, подглядывая время от времени на остатки еды, которой очень скоро становилось всё меньше и меньше. И всякий раз, как её становилось меньше, он испытывал всё большее волнение и с нетерпением ждал, пока отец издаст звук, свидетельствовавший о том, что он закончил есть, и для него освободится место, чтобы
Отец вернулся к себе в комнату, помыв руки, а Амина догнала его со стаканом в руках — в нём было три сырых яйца, смешанных с небольшим количеством молока, и подала его ему. Он проглотил их, а затем присел отхлебнуть утреннего кофе и этого жирного питья — окончание его завтрака — то была «рекомендация», одна из тех, которых он всегда придерживался после еды или во время неё, также как и рыбий жир, засахаренные грецкие орехи, миндаль и фундук — забота о здоровье его тучного тела и компенсация за то, что тратилось им на свои капризы — он поглощал мясо и всё то, что известно было своей жирностью, пока не стал считать диетическую и обычную пищу «забавой» да «потерей времени», не подобающей таким как он. Гашиш ему порекомендовали в качестве вызывающего аппетит средства — наряду с другими его полезными качествами, — и он попробовал его, однако не смог привыкнуть к нему и бросил без всякого сожаления, ибо из-за него стал чаще впадать в оцепенение, у него усилилась глухота, и он насыщался тишиной, испытывая склонность к молчанию, и давая понять, что хочет побыть один, даже если находился среди лучших своих друзей. Боялся выставить себя чёрствым по натуре: с юных лет он полюбил веселье, возбуждение от хмеля, удовольствие от смешения всего этого с шутками и смехом. А чтобы не утратить свои необходимые преимущества как одного из выдающихся поклонников веселья, заменил гашиш на один из дорогих видов другого наркотика в смеси с опиумом, продаваемого известным Мухаммадом Аль-Аджами — продавцом кускуса на выходе из Ас-Салихийи, рядом с лавками золотых дел мастеров. Он готовил его преимущественно для избранных своих клиентов — торговцев и знати. Господин Ахмад не был заядлым наркоманом, однако время от времени заходил к нему — всякий раз, как на него нападал новый каприз, и особенно, если у него появлялась любовница — много знавшая о мужчинах и об их силе женщина.
Господин закончил пить свой кофе, поднялся и подошёл к зеркалу, затем по отдельности надел одежду, которую Амина подавала ему. Кинул внимательный взгляд на своё красивое лицо, причесал чёрные волосы, уложив их по обе стороны, затем разровнял усы и закрутил кончики, пристально всмотрелся в отражение своего лица и тихонько склонил его направо, чтобы поглядеть на левую сторону, а потом налево, чтобы увидеть его справа, пока не уверился, что всё в порядке. Протянул жене руку, и она подала ему пузырёк с одеколоном, который налили ему в парикмахерской двух Хусейнов, умылся и побрызгал одеколоном свой кафтан на груди и носовой платок, затем надел на голову феску, взял трость и вышел из комнаты, распространяя благоухание и впереди, и позади себя. Всем домочадцам был знаком этот аромат, выпаренный из различных цветов, и если кто-либо из них вдыхал его, то перед глазами его возникал господин Ахмад с его степенным и решительным видом, и вместе с любовью к нему в сердцах появлялись благоговение и страх. Но в такой утренний час этот запах символизировал уход господина, и все с нескрываемым и невинным облегчением вдыхали его, как вздыхает от облегчения узник, заслышав лязг цепей, что снимают с его рук и ног. И любому было известно, что он вернёт себе свою свободу разговаривать, смеяться, петь и ходить, пусть и не на долго, зато без всякой опасности.
Ясин и Фахми закончили одеваться, а Камаль побежал в комнату после выхода отца из дома, чтобы удовлетворить своё желание — сымитировать его движения, за которыми он украдкой подглядывал в щёлку полуоткрытой двери. Он встал перед зеркалом, внимательно и спокойно глядя на своё лицо, и сказал, обращаясь к матери повелительным тоном, сгущая интонацию в голосе:
— Пузырёк с одеколоном, Амина.
Он знал, что она не откликнется на этот зов, однако провёл руками по лицу, пиджачку и коротким брючкам, как будто смачивая их одеколоном. Хотя мать и старалась подавить смех, но он продолжал притворяться строго и всерьёз, рассматривал своё лицо в зеркале и справа, и слева, затем пригладил свои воображаемые усы, закрутил кончики, отвернулся от зеркала, срыгнул и посмотрел в сторону матери, и обнаружив ни что иное, как смех, сказал в знак протеста:
— Почему ты не желаешь мне доброго здравия?
Женщина, смеясь, пробормотала:
— На здоровье, мой господин.
И он вышел из комнаты, копируя походку отца и двигая правой рукой, словно опираясь на трость…
Амина с обеими дочерьми поспешила к машрабийе, они встали у окон, выходящих на квартал Ан-Нахасин, чтобы увидеть через их отверстия мужскую часть членов семьи, что шли по дороге. Отец, казалось, шёл неторопливо, степенно, в ореоле достоинства и красоты, время от времени поднимая руки в приветствии. Дядюшка Хуснайн-парикмахер, хаджи Дервиш-продавец бобов, Фули-молочник и Байюми-торговец щербетом смотрели вслед ему: глаза их переполнялись от любви и гордости. Фахми пошёл за ним своей быстрой походкой, а потом Ясин — с его бычьем телом и плавностью павлина, и наконец, появился Камаль, но не успел он сделать и пары шагов, как развернулся и поднял взгляд на окно, за которым, как он знал, скрывались мать и сёстры, и улыбнулся им, затем продолжил свой путь, держа под мышкой портфель с книгами, и топча ногой мелкие камешки в земле.
Этот час был одним из самых счастливых для матери, но она боялась, как бы её мужчин кто-нибудь не сглазил, и беспрерывно читала такой айат: «…и от зла завистника, когда он завидует» [12] ,
пока они не пропали из виду…5
Мать покинула машрабийю, и Хадиджа вслед за ней. Аиша же не торопилась, ибо ей предоставили свободу действий, и она перешла к той стороне машрабийи, что выходила на улицу Байн аль-Касрайн, и бросила внимательный нетерпеливый взгляд через прорезь в окошке. Судя по тому, как блестели её глаза и по тому, как она кусала губы, казалось, что она в ожидании. Ждать ей пришлось недолго — с переулка Харафиш появился молоденький офицер полиции, и не торопясь, прошёл своей дорогой в полицейский участок Гамалийи [13] . В этот момент девушка покинула машрабийю и быстро прошла в гостиную, направляясь к угловому окну. Повернула ручку, приоткрыла створки, и встала у окна; сердце её издавало резкие, тяжёлые удары — и из-за любви, и из-за страха одновременно. Когда офицер подошёл к их дому, осторожно поднял глаза, не поднимая при этом головы — в то время никто в Египте не поднимал голову, — и лицо его осветилось светом скрытой улыбки, что отразилась на лице девушки румяным сиянием залившего её стыда, и она вздохнула… Затем закрыла окно и нервно надавила на него, словно бы пряча следы кровавого преступления, отошла от него, закрыв глаза от сильного волнения, бессильно опустилась на стул, подперла голову рукой, и унеслась в свои бесконечные фантазии. Ни счастье её, ни страх не были на все сто процентов подлинными — сердце её обуревало то одно, то другое чувство, которое беспощадно тянуло её на свою сторону — если она предавалась эйфории и её чарам, молот страха бил по сердцу, предостерегая её и грозя. Она и не знала, что для неё лучше — отказаться ли от своей авантюры, либо продолжать идти на поводу у сердца. Но нет, и любовь, и страх были сильны, а она так и оставалась в этой полудрёме, долгой ли, короткой. В ней тлели ощущения страха и укоризны, а она продолжала наслаждаться упоением мечты под сенью покоя, и вспоминала — ей всегда было приятно вспоминать — как однажды она отдёрнула висящую на окне занавеску, чтобы смахнуть пыль, и скользнула взглядом по дороге из открытого наполовину окна. Он бросил на её лицо взгляд изумления, соединённого с восхищением, а она отпрянула чуть ли не в испуге. Однако он не уходил до тех пор, пока не произвёл на неё впечатления — вид его золотой звездочки и красной ленты пленил её и похитил воображение. Его образ долго ещё стоял перед её глазами, и в тот же час на следующий день она встала перед щелью в окне, так чтобы он не заметил её, и с явным восторгом ощутила, как его глаза внимательно и страстно смотрят на её закрытое окно, а потом как он старается рассмотреть её силуэт за щёлкой, и все черты его лица излучают радостный свет, и её пылкое сердце, — которое потягивалось, впервые проснувшись ото сна, — ждало этого мига с нетерпением, испытывая счастье момента, оставлявшего ей чувство, что всё это похоже на сон. Хотя и прошёл месяц, он вернулся в тот день, когда она снова смахивала пыль. Она подошла к занавеске и отряхнула её за умышленно полуоткрытым окном и на этот раз — чтобы увидеть его — как и день за днём, и месяц за месяцем, пока жажда ещё большей любви не одержала верх над притаившимся страхом, и она пошла на безумный шаг — открыла оконные ставни и встала позади с отчаянно бьющимся от любви и страха сердцем, словно заявляя о своих чувствах открыто. Она была подобна тому, кто выбрасывается сверху, с огромной высоты, в страхе перед пылающим огнём, объявшим его.
12
«…и от зла завистника, когда он завидует» — Коран, 113: 5. Данный айат, как и вся сура, обычно читается для защиты от сглаза.
13
Гамалийа — название квартала в Каире, расположенного в древнейшей (фатимидской — с 909 по 1171 год), центральной части города.
Чувство страха и угрызения совести улеглось, а она продолжала наслаждаться в упоении своей мечтой под сенью покоя, а затем очнулась от этого сна и решила избегать страха, который так расстраивал её безмятежность, принявшись твердить себе, дабы ещё больше увериться:
— Никакого землетрясения нет, всё мирно и спокойно, меня никто не видел и не увидит, и я не совершила греха! — и поднялась. Чтобы внушить себе беззаботность, она стала напевать нежным голоском, выходя из комнаты. — О тот, у кого красная лента! Пленил ты меня, сжалься над моим унижением!
И она много раз повторяла это, пока не из столовой до неё не долетел голос Хадиджы, её сестры, которая с издёвкой кричала:
— Эй, госпожа Мунира Махдия, будь добра, подойди, твоя служанка накрыла для тебя стол.
Голос сестры был словно удар, который полностью привёл её в себя, и из мира грёз она попала в реальный мир, несколько напуганная по какой-то скрытой причине. Однако всё прошло мирно и спокойно, как она и говорила себе, и лишь нотки возражения в голосе сестры из-за этого пения напугали её — вероятно от того, что Хадиджа играла роль критика, — однако она прогнала от себя внезапное волнение и ответила ей импровизированным смехом, а потом умчалась в столовую и обнаружила, что стол уже и правда накрыт, а мама идёт с подносом. Хадиджа сердито сказала ей:
— Ты совсем не торопишься, пока я сама всё не приготовлю… Хватит уже петь…
И хотя она с ней говорила любезно, остерегаясь быть острой на язык, но упорно продолжала язвить всякий раз, как представлялся удобный случай, иногда дававший ей возможность подразнить сестру, и тогда она говорила с деланной серьёзностью:
— Не согласишься ли на то, чтобы мы разделили работу? Ты должна будешь делать всё по дому, а я — петь…
Хадиджа посмотрела на маму и сказала в насмешку, имея в виду сестру:
— Может, она намерена стать певицей?!
Аиша не рассердилась, напротив, также с деланным интересом сказала:
— А что с того?!..У меня голос как у кулика.
И хоть предыдущие слова Аиши не вызвали у неё гнева, ибо это было нечто вроде шутки, однако последнее, сказанной ей, разозлило её, ибо то была очевидная правда, а также потому, что она завидовала красоте её голоса, как и другим её достоинствам, и в отместку она сказала:
— Послушай-ка, знатная дама…, это дом благородного человека, и он не порицает своих дочерей за то, что голос у них как у ишака; он порицает их за то, что они словно картинка, от которой ни пользы, ни блага.
— Если бы у тебя был такой же красивый голос, как у меня, ты бы этого не говорила!
— Естественно!.. Я бы тогда распевала и вторила тебе: «О тот, у кого красная лента, пленил ты меня, сжалься над моим унижением», госпожа, мы оставим тебе, — она указала на мать, — домашний труд: подметать, мыть и готовить.
А мать, которая уже привыкла к этой ссоре, заняла своё место и сказала, прося их:
— Прекратите, ради Бога, сядьте и поедим лепёшек спокойно.
Они подошли к столу и сели. Хадиджа сказала: