Каирская трилогия
Шрифт:
— На словах или же на деле?
Тоном, не скрывающим недовольства, он ответил:
— И на словах, и на деле, молитвой, постом, милостыней, поминанием Аллаха и стоя, и сидя. И что же, если после всего этого я развлекал себя какой-нибудь забавой, которая никому не вредит и не заставляет забыть то, что предписано религией? Да неужто Господь запретил лишь то да это?
Шейх вскинул брови и закрыл глаза, что свидетельствовало о том, что его не убедить, а затем пробормотал:
— О, какая самозащита! Но всё равно ты на ложном пути!
Недовольство Ахмада внезапно сменилось привычным весельем, и он доброжелательно вымолвил:
— Аллах Прощающий и Милосердный, о шейх Абдуссамад, и я не представляю, чтобы Он, Всемогущий и Великий, всегда гневался или был в мрачном духе, ведь даже месть Его — это скрытое милосердие. Я высказываю Ему всю свою любовь, всё преклонение, смирение и творю добрые деяния в десятикратном размере…
— Ну что до добрых деяний, то это тебе на пользу…
И Ахмад сделал знак Джамилю Аль-Хамзави принести подарок для шейха, радостно сказав:
— Довольно нам Аллаха; как прекрасен этот Попечитель и Хранитель!
Его помощник принёс свёрток, и он взял его и протянул шейху, радостно произнеся:
— Вам на здоровье…
Шейх принял его и сказал:
— Да воздаст тебе Аллах изобильным пропитанием, и да простит Он тебя…
Ахмад пробормотал:
— Амин, — затем, улыбаясь, спросил. — Разве вы сами никогда не были из числа
Шейх рассмеялся и сказал:
— Да простит тебя Аллах! Ты великодушный и щедрый человек, и поэтому я предостерегаю тебе — не пей больше. Это не подходит тебе. Это не то, что требуется от торговца…
Господин Ахмад с удивлением спросил:
— Так ты побуждаешь меня забрать свой подарок?
Шейх поднялся и сказал:
— Этот подарок не стоит выше намерения. Всегда есть и другие подарки, о сын Абд Аль-Джвада. До свидания. Мира и благословения Аллаха тебе…
И шейх быстро покинул лавку и скрылся из виду. А господин Ахмад задумался о том, что же вызвало спор между ним и шейхом, затем воздел руки к небу в мольбе и произнёс:
— О Господь, прости мне и будущие, и прошлые грехи. О Господь, поистине, Ты Прощающий, Милосердный.
8
После полудня, ближе к вечеру, Камаль вышел из школы «Халиль Ага», колеблясь в полноводном потоке учеников, что столпились и заградили путь, но потом разошлись кто куда: одни в квартал Дараса, другие — на Новую дорогу, а остальные — на улицу Хусейна. Отдельные группы столпились вокруг бродячих торговцев, что с нагруженными корзинами встречались на пути потока учеников на развилке дорог: в них были семечки, арахис, финики, халва, и прочее. В такой час на дороге всегда была драки, затевавшиеся то тут, то там между учениками, вынужденными днём во время уроков держать в секрете свои разногласия во избежание наказания в школе. До того уже не раз ему доводилось ввязываться в драку, что случалось очень редко: может быть, не более двух раз за два года, что он проучился в школе, но не из-за того, что разногласий с ними у него было немного — фактически они не были столь уж редкими, и не из-за ненависти к дракам, ибо необходимость сторониться их вызывала у него глубокое сожаление. Однако с приближением многочисленной группы школьников постарше он и его сверстники, бывшие в школе чужаками, путались в своих коротких штанишках среди тех, которым было по пятнадцать лет, а многим и почти под двадцать: они пробивали себе дорогу хвастовством и заносчивостью, у некоторых даже уже появились усы. Они были из тех, кто нападал на него во дворе школы без всякой причины, выхватывал у него из рук книгу и швырял её подальше, словно мяч, или отбирал у него какую-нибудь еду и совал себе в рот без позволения, не прерывая разговора. У Камаля было желания лезть в драку — только этого ещё не хватало- и он подавлял это желание, оценивая последствия, не откликаясь, пока его не начинал звать кто-то из его младших товарищей. Тогда нападение на него он встречал атакой, переводя дух, и возмещая подавленное в себе чувство гнева, а также возвращая уверенность в собственных силах. Но хуже драки и бессилия было только нахальство нападающих, оскорбления и ругательства, что доходили до его ушей, и неважно, о нём ли самом они говорили, или о ком-то другом. Смысл чего-то он понимал, и это предостерегало его, но было и то, о чём он попросту не ведал, и повторял это у себя дома с самыми лучшими намерениями. Но дома это вызывало бурю ужаса, и жалобы доходили до школьного надзирателя, который был другом его отца. Однако злополучный рок сделал одним из двух его противников в тех двух драках, в которые он ринулся, хулигана, известного в квартале Дараса. На следующий вечер после драки мальчик обнаружил, что целая банда молодых ребят, над которыми витала злая аура, поджидает его у ворот школы, и все они были вооружены палками. Когда его противник указал на него, он понял, что нужно делать ноги, осознав, какая опасность его ожидает, и отступил, чтобы бежать в школу и попросить помощи у надзирателя. Но и тот напрасно пытался разогнать банду и отвлечь её от мишени: они нагрубили ему, так что он даже был вынужден позвать полицейского, чтобы тот проводил мальчика до дома. Надзиратель навестил его отца в лавке и поведал ему об опасности, что грозит мальчику, посоветовав ловко уладить это дело по-доброму. Тогда Ахмад обратился к некоторым своим знакомым торговцам из квартала Дараса, и они пошли домой к тем хулиганам, чтобы заступиться за мальчика. Вот тут-то Ахмад привлёк на помощь своё знаменитое великодушие и деликатность, пока ему не удалось их смягчить, и они не принесли мальчику свои извинения, и даже пообещали заступаться за него как за своего. День ещё не подошёл к концу, как господин Ахмад отправил к ним человека, что отнёс им подарки, и тем самым спас Камаля от палок этих хулиганов. Однако это было похоже скорее на человека, что просит у огня защиты от зноя, ибо палка его отца так гуляла по его ступням, как не могли сделать и десятки палок хулиганов.
Мальчик вышел из школы под звонок колокольчика, возвещавшего о конце учёбы. Это вселило в его душу радость, равную в те дни разве что радости от лёгкого ветерка свободы, который он вдыхал по ту сторону школьных ворот с раскрытой грудью. Ветерок не стёр из его сердца отголосков последнего и любимого им урока — урока религиоведения. Шейх сегодня читал им из суры «Джинны» такой айат: «Скажи: „Дошло до меня, что несколько джиннов подслушали…“», и толковал его им. Он сосредоточился на нём всем своим сознанием, и несколько раз даже поднимал руку спросить про непонятные места. Учитель же проявлял к нему благосклонность и хвалил за то, что он с таким интересом слушает урок и хорошо запоминает суру, и внимательно отвечал на его вопросы — что редко выпадало на долю кого-либо из учеников. Шейх начал рассказывать о джиннах и их разрядах, о том, что среди них есть мусульмане, и особенно о тех, которые в конце концов одержат победу над джиннами, так же как и над своими собратьями — людьми, и попадут в рай. Мальчик запоминал наизусть каждое слово, что произносил учитель, и не переставая повторял его про себя, даже в то время, пока переходил дорогу, направляясь в лавку с жареными пирожками, что была на другой стороне улицы. Учитель знал о его увлечении религией, и что он не просто так, для себя, учит уроки, а для того, чтобы повторить дома матери всё, что запомнил из них, как уже привык делать с начальной школы. Он рассказывал ей обо всём, и в свете этой информации она воскрешала в памяти то, что узнала когда-то от своего отца, который был шейхом в Университете Аль-Азхар. Так они долго сидели и совместно повторяли всё то, что знали, затем он заставлял её учить новые суры из Корана, которые она ещё не знала.
Он подошёл к лавке с пирожками, и протянул свою маленькую ручку, в которой было несколько мелких монет — миллимов, — что он берёг с утра. Затем съел пирожок с огромным удовольствием, которое он испытывал лишь в такие моменты, как сейчас, из-за чего часто мечтал стать однажды владельцем кондитерской лавки, чтобы есть все эти сладости самому, вместо того, чтобы продавать их. После этого он продолжил свой путь по улице Хусейна, обкусывая пирожок и радостно напевая. Он напрочь забыл, что был весь день взаперти дома: ему запретили выходить из-за игр и шуток, а также о том, что иногда по голове ему доставалось от палки учителя. Но несмотря на всё это, у него не было абсолютной ненависти к школе, так как в её стенах он удостаивался похвалы и одобрения из-за успехов в учёбе, что во многом были заслугой его
брата Фахми. Но отец не удостаивал его и десятой доли такой же похвалы.Он прошёл мимо сигаретной лавки Матусиана, и по всегдашней своей привычке в этот час остановился под вывеской, задрав свои маленькие глазки на цветное объявление, на котором была изображена женщина, лежащая на диване: в алых губах у неё была сигара, из которой петлями струился дым; она опиралась на краешек окна, а за открытой занавеской виднелся пейзаж, совмещающий как финиковую рощу, так и русло Нила. Он про себя называл её «Сестрица Аиша» из-за схожести обеих: золотистые волосы, голубые глаза. И несмотря на то, что ему было почти десять лет, его восхищение картинкой было превыше всяких слов. Сколько же раз он представлял, как она наслаждается жизнью посреди этого изумительного пейзажа! А сколько раз он представлял, как вместе с ней живёт этой безбедной жизнью в милой комнате посреди деревенской идиллии, предназначенной для неё, нет, для них обоих — земля, пальмы, вода и небо; как он плавает в зелёном вади, переправляется через реку на лодке, кажущуюся призраком в уголке картины, или трясёт пальму, с которой сыпятся финики, или даже сидит перед этой красавицей, устремив взгляд в её мечтательные глаза. При том, что он совсем не был таким же миловидным, как его братья — скорее всего, в семье он больше всего пошёл в свою сестру — Хадиджу. Как и у неё, у него были материнские маленькие глаза, и большой нос отца, однако во всей полноте своей формы и без тех черт, что улучшали внешний облик, унаследованный Хадиджей — большая голова, явно выступающий лоб, из-за чего глаза казались ещё более отличными друг от друга, чем были на самом деле. Но к сожалению, всё это делало его лицо причудливым и вызывало насмешки. Когда его одноклассник Ахмад назвал его «двухголовым», то вызвал у него припадок гнева и стал причиной одной из тех двух драк, в которые Камаль сам же и ввязался. Но у него и в мыслях не было мести. На то, что печалило его, он пожаловался дома маме, которая расстроилась из-за его горя и стала сочувствовать ему, заверяя в том, что крупная голова — показатель большого ума, и что у самого Пророка, мир ему и благословение, голова была большой, и отнюдь не из-за внешнего сходства между ним и Посланником Аллаха все люди так мечтают о нём как о предмете своих грёз.
Когда он оторвался от картины с курящей женщиной, то опять продолжил свой путь, на этот раз уже пристально смотря на мечеть Хусейна, и её образ порождал в его сердце неиссякаемые фантазии и эмоции. И хотя в его глазах Хусейн уступал статусу его матери, в частности, и всей семьи в целом, то высокое положение, что он занимал в его душе, было плодом его родства с Пророком. Однако знание его о Пророке и биографии того не значили, что обойтись без знакомства с Хусейном и его биографией.
Камалю всегда очень нравилось вспоминать его жизнь, запасаясь самыми благородными примерами, наполненными глубокой верой. Он и сейчас, по прошествии многих веков, постоянно слушал истории о нём, преисполненный огромной любовью, верой и горестным плачем. Из всех бед Хусейна наиболее тяжёлой было то, что, как говорили, после того, как голову его отделили от непорочного тела, она не нашла упокоения нигде на земле, кроме как в Египте, и была она погребена там же, где ныне находится его усыпальница. Сколько же он стоял перед этой усыпальницей в мечтательных раздумиях, направляя взгляд в глубину её, чтобы увидеть то прекрасное лицо, которое, по заверениям матери, пережило вечность благодаря своему Божественному секрету, и сохранило свою свежесть и красоту, освещая тьму могилы вокруг своим светом. Но он не нашёл никакого способа для того, чтобы осуществить свою мечту, и довольствовался тем, что просто долго стоял перед усыпальницей, тайно беседуя и высказывая свою любовь Хусейну, жалуясь ему на трудности, что возникали из его представлений о злых духах и страха перед угрозами отца, и прося помощи на экзаменах, преследовавших его через каждые три месяца. Заканчивал же он разговором о потаённом, как обычно, моля его почтить его, явившись к нему во сне. И хотя утром и вечером он проходил мимо соборной мечети, и её воздействие несколько успокаивало его, взгляд его не падал на неё, и он не читал «Аль-Фатиху», даже если за день часто проходил мимо неё.
Удивительно, однако, — эта привычка так и не смогла вырвать из его сердца восторг мечтаний, и он всё так же глядел на эти высокие стены, перекликавшиеся с его сердцем, и на этот вздымающийся минарет, с которого слышен был призыв к молитве, на который так быстро откликалась душа. Он перешёл улицу Хусейна, читая «Аль-Фатиху», а затем завернул в Хан Джафар, а оттуда направился на улицу Аль-Кади. Но вместо того, чтобы идти к себе домой, в квартал Ан-Нахасин, пересёк площадь и пошёл к Красным Воротам с унынием, волнением и испугом, избегая отцовской лавки. Он дрожал от страха перед отцом и представлял себе, что мог бы больше испугаться злого духа, предстань он сейчас перед ним, чем гневного крика отца. Муки его удваивались, ибо отец никогда не довольствовался лишь строгими приказаниями, но ещё к тому же всячески препятствовал его играм и развлечениям, по которым мальчик так тосковал. И если он искренне подчинялся его требованиям, то всё своё свободное время проводил сидя, скрестив ноги и сложив руки, так как был не в силах слушаться навязываемую ему жестокую волю, и украдкой играл за спиной у отца, всякий раз, когда хотел — дома ли, на улице ли. Отец же не ведал о том, пока ему не доносил кто-либо из домашних, когда тем надоедала неумеренность мальчишки. Однажды он поднялся по лестнице и добрался до соловьиных гнёзд и жасмина на самой крыше. Его заметила мать, когда он находился прямо-таки между небом и землёй, и в ужасе стала кричать, пока не вынудила его спуститься вниз. Она испугалась за последствия этой опасной забавы даже больше, нежели гнева его отца, и потому закричала. И тут же отец позвал к себе Камаля и приказал ему вытянуть ноги, а затем отколотил своей палкой, не обращая никакого внимания на крики мальчика, наполнившие весь дом. Когда Камаль выходил из комнаты, то хромал. В гостиной он обнаружил братьев и сестёр, которые надрывались от смеха, за исключением Хадиджы, которая приняла его в свои объятия и прошептала ему на ухо: «Ты заслуживаешь этого… Как ты достанешь до соловьёв и упрёшься в небо? Думал, что ты — дирижабль и умеешь летать?!!» Но его мать выгораживала его не только из-за опасных игр: она позволяла ему играть в любую невинную игру, какую душе было угодно.
До чего же он удивлялся всякий раз, когда вспоминал, каким остроумным и нежным был с ним отец во времена его такого ещё недалёкого детства, как развлекал его своими шутками, и иногда дарил ему различные сладости, как утешал его в тот ужасный день, когда ему сделали обрезание, — наполнил всю его комнату шоколадом, новой одеждой, и окружил его своей любовью и заботой. И до чего же быстро потом всё изменилось: ласка сменилась суровостью, нежное воркование с ним — криками, а шутки — побоями, и даже сама процедура обрезания теперь воспринималась как инструмент запугивания мальчика, пока через какое-то время всё не смешалось у мальчика в голове, и он не начал думать, что, возможно, и впрямь у него ещё раз отрежут то, что ещё оставалось! К отцу он испытывал не один только страх, но ещё и восхищение его сильным величественным обликом. Он покорялся ему из почтения перед ним, перед его элегантностью и силой, как он полагал. Может быть, то, что рассказывала мать об отце, и пугало его, однако он не представлял, что в мире есть ещё один такой же человек, как его отец, равный ему по силе, величию или богатству. Все домочадцы любили его чуть ли не до обожания, и в маленькое сердечко Камаля тоже постепенно и незаметно проникла любовь к отцу благодаря тому, что внушала ему обстановка в доме. Но сам он оставался жемчужиной, таящейся в закрытой шкатулке из страха и ужаса.